Шрифт:
— А вы... вы рано поняли, что ваша мать находится в ложном положении?
— Еще бы! Я ведь, знаете, не дурачок и никогда им не был. Эти вещи отгадываешь сразу, как только начинаешь разбираться в жизни.
Филипп-Огюст наливал стакан за стаканом. Глаза его загорались; после долгой голодовки он быстро хмелел.
Священник заметил это и чуть было не остановил сына, но тут ему пришла мысль, что, опьянев, тот станет неосторожен и болтлив, и, взяв бутылку, он сам снова наполнил молодому человеку стакан.
Маргарита принесла курицу с рисом. Поставив ее на стол, она снова уставилась на бродягу и с негодованием сказала хозяину:
— Да поглядите же, господин кюре, ведь он совсем пьян!
— Оставь нас в покое, — отвечал священник, — и ступай.
Она ушла, хлопнув дверью.
Аббат спросил:
— Что же говорила обо мне ваша мать?
— Да то самое, что обычно говорят о брошенном мужчине: что вы тяжелый человек, невыносимый для женщины, что вы со своими понятиями только мешали бы ей жить.
— Часто она это говорила?
— Да, иной раз обиняками, чтобы я не понял, но мне все было ясно.
— А вы? Как с вами обращались в доме?
— Со мной? Сперва очень хорошо, потом очень плохо. Когда мамаша увидела, что я порчу ей дело, она меня выперла.
— Как это?
— Как это! Очень просто. Лет в шестнадцать я немного нашалил, и тогда эти прохвосты, чтобы отделаться, посадили меня в исправительный дом.
Он поставил локти на стол, подпер голову обеими руками и, совершенно пьяный, с затуманившимся от вина рассудком, вдруг впал в то неодолимое желание говорить о себе самом, которое заставляет пьяниц предаваться фантастическому хвастовству.
Он мило улыбался, и на устах его была женственная прелесть, та порочная прелесть, которую священник узнал. Он не только узнал, он вновь почувствовал ее, эту ненавистную и ласкающую прелесть, некогда покорившую и погубившую его. Теперь сын был больше похож на мать — не чертами лица, но обаятельным и лживым взглядом и особенно соблазнительно обманчивой улыбкой, которая словно для того и появлялась, чтобы из полуоткрытого рта вылилась вся внутренняя мерзость его существа. Филипп-Огюст рассказывал:
— Ха-ха-ха! И пожил же я после исправительного дома! Забавная была жизнь, за нее хороший романист дорого бы заплатил. Право, даже папаша Дюма не выдумал в своем Монте-Кристо [2] таких занятных штучек, какие бывали со мной.
Он помолчал с философической важностью пьяного человека, предающегося раздумью, и медленно продолжал:
— Кто хочет, чтобы парень вел себя хорошо, тот никогда, ни за какие проступки не должен отправлять его в исправительный дом, потому что там он заводит компанию. У меня компания подобралась славная, но дело кончилось плохо. Один раз, вечерком, часов в девять, мы болтались с тремя приятелями — все немножко под мухой — на большой дороге около Фолакского брода. И вот вижу я коляску, а в ней все спят — и хозяин и вся семья. Это были мартинонские жители; возвращались домой после обеда. Беру я лошадь под уздцы, веду ее на паром и отпихиваю паром на середину реки. Что-то стукнуло, хозяин проснулся, — ничего не видит, а нахлестывает. Лошадь вскачь и свалилась вместе с повозкой в воду. Все потонули! Приятели меня выдали. Сначала, когда я затеял эту шутку, они только смеялись. Мы, правда, не думали, что это так плохо кончится. Хотели только устроить им ванну, посмеяться.
2
Монте-Кристо — авантюрный роман Александра Дюма-отца «Граф Монте-Кристо» (1841—1845).
С тех пор я стал шутить круче — хотел отомстить за первое дело: такого наказания я все-таки не заслужил, честное слово. Но не стоит говорить. Я вам расскажу только про последнее, оно вам наверняка понравится. Я за вас отомстил, папаша.
Аббат уже ничего не ел и только глядел на сына полными ужаса глазами.
Филипп-Огюст хотел заговорить снова.
— Нет, — прервал его священник, — погодите, сейчас...
Он повернулся и ударил в гулкий китайский кимвал.
Тотчас вошла Маргарита.
И хозяин приказал таким суровым голосом, что она испуганно и покорно наклонила голову:
— Принеси лампу и все, что еще можешь подать на стол, а потом уходи и не возвращайся, пока я не ударю в гонг.
Она вышла и, вернувшись, поставила на стол белую фарфоровую лампу под зеленым абажуром, большой кусок сыра и фрукты. Затем ушла.
Аббат решительно сказал:
— Теперь я вас слушаю.
Филипп-Огюст спокойно положил себе десерт и налил вина. Вторая бутылка была почти пуста, хотя аббат к ней не прикасался.
Молодой человек говорил запинаясь: он был пьян, и рот у него был полон.
— Вот оно, последнее дело. Ловко было проведено! Я вернулся домой... и остался, хотя они не хотели, потому что они меня боялись... боялись... Э-э, меня не стоит раздражать, я... я способен на все, когда меня раздражают... Знаете... они и жили вместе и не жили. У него было два дома: дом сенатора и дом любовника. Но у мамаши он жил чаще, чем дома, потому что без нее не мог обходиться. О-ох... и тонкая же была штучка мамаша... такая штучка... Вот уж кто умел держать мужчину! Он ей предался телом и душой, и она его не выпускала до самого конца. Глупый это народ — мужчины! Так вот, я вернулся и нагнал на них страху. Я ведь, когда надо, ловкий, знаю всякие номера и приемы... Хватка у меня тоже крепкая, никого не боюсь. Но вот мамаша заболевает, он ее устраивает в прекрасном поместье поблизости от Мёлана... парк там огромный, как лес. Тянулось это года полтора... как я вам говорил. Потом чувствуем мы: скоро конец. Он приезжал из Парижа каждый день и очень огорчался, по-настоящему.