Шрифт:
…Я рано сбежал из дому, а потому не могу много рассказать о жизни нашей семьи. Отец работал в саду, который нам не принадлежал, ухаживал и следил за фруктовыми деревьями, малиновыми кустами и смородиной. Ясно вижу и сейчас ласковые глаза матери. И еще помню братьев — по веселым и драчливым играм. Очень памятен — да и как иначе! — приезд знаменитого, к тому времени уже классика еврейской литературы, писателя Шолом-Алейхема. (Снова глубокая затяжка «Казбеком»). Приехал-то он не специально в наше захолустье, а только проездом, но судьба подарила мне встречу с ним лично.
Внешне он запомнился мне таким: небольшая бородка, пышные усы, а главное, добрый, внимательный взгляд из-под очков. Он ласково потрепал меня по щеке и почему-то, ни с того ни с сего высказал мысль, что мне-де предстоит блестящее будущее. Это не было, конечно, предсказанием пророка. Просто Шолом-Алейхему хотелось видеть в каждом еврейском мальчике грядущую знаменитость.
Больше мне ни разу не пришлось встретиться с этим удивительным человеком, но именно с той поры я полюбил его всей душой: за великий гуманизм его таланта, его книг.
Наша семья была ортодоксально религиозной, порой до фанатичности. Мысли о Боге пронизывали не только сознание моих родителей, но и каждый незначительный шаг и поступок в их жизни. Господь представлялся им требовательным, но справедливым вершителем человеческих судеб. Отец, в противоположность матери, лаской нас не баловал. Не приведи Господь заявиться к нему с жалобой. Нытиков и плакс он не любил, мог беспощадно высечь именно за то, что прежде него тебя кто-то обидел. Он старался вырастить из нас жестких и выносливых зверенышей, способных постоять за себя в этом жестоком и беспощадном мире…
— …Понимаешь, Тайболе, — перебил сам себя Вольф Григорьевич, обращаясь ко мне, — у меня не сохранилось, к сожалению, ни одной фотографии ни отца, ни матери, ни кого-либо из братьев. Я жил в трудные времена. Мать скончалась от сердечного приступа, с моим именем на устах, отец и братья погибли насильственной смертью — кто в концлагере Майданек, кто в варшавском гетто…
Сжатым кулаком поднес к губам папиросу, и лихорадочным огоньком вспыхнул на его пальце бриллиант.
— …Шести лет от роду я пошел в еврейскую школу — хейдер — учиться. Главным предметом программы был Талмуд, тексты которого требовалось заучивать наизусть. Я обладал неплохой памятью, и мне это без труда удавалось. Меня даже ставили в пример нерадивым ученикам. Вот почему меня и представили Шолом-Алейхему.
В детстве я не сомневался в существовании Бога. Напротив, иной взгляд казался мне кощунственным, преступно дерзким. И раввин, обратив внимание на мою раннюю набожность, решил послать меня в иешиву, чтобы подготовить к карьере раввина. Родители были бесконечно рады, ибо считали это за великую честь. Да и слову раввина подчинялись беспрекословно. Но меня, признаться, такой оборот не очень обрадовал. Почему? Не знаю… Может, надоела зубрежка, может, что иное, но я стал решительно противиться уготованной мне судьбе. Меня настойчиво уговаривали, упрашивали, а когда не помогло, то и били, несмотря на мое «призвание». Я же упорствовал, и в конце концов все от меня отстали, — Вольф Григорьевич постучал по ладони другой руки, поправил съехавший набок перстень и продолжал:
— Однажды под вечер отец отправил меня в лавку за спичками. Уже смеркалось, а когда я возвращался к дому — совсем стемнело. И вот тут-то и произошло первое в моей жизни чудо, роковой печатью предопределившее всю мою дальнейшую судьбу. Быть может, не чудо, а, как говорят, знамение, исполненное глубокого для меня смысла.
На ступеньках крыльца в бликах затухавшей зари выросла гигантская фигура в белом облачении, и я отчетливо расслышал слова, сказанные глубоким низким басом, который и сейчас звучит у меня в ушах:
«Сын мой! Свыше я послан к тебе… Предсказать твое будущее… Стань иешиботником! Небу угодны молитвы твои!»
Мессинг умолк, вернее сказать, затих, так, видно, зримо он представил в эту минуту далекое видение из детства. Выдержав значительную паузу, чуточку тише продолжал:
— Сейчас мне трудно передать тогдашнее мое впечатление от этой встречи и от слов таинственного великана. Ведь нужно помнить, что я был тогда мистически настроен. Видимо, я упал и потерял сознание, потому что, когда пришел в себя, то увидел над собой лица родителей, читающих молитвы в экстазе. Успокоившись, припомнил, что со мной стряслось, и рассказал родителям. Мать печально покачивала головой, что-то бессвязно нашептывая. Отец же, проявив завидную выдержку и сосредоточившись на каком-то своем размышлении, вдруг вынес решение: «Так хочет ОН!»
Потрясение было настолько сильным, а слова отца столь вескими и решительными, что я больше не упрямился…
Вольф Григорьевич попросил крепкого чая с лимоном. Пока закипал чайник, он не проронил ни слова, даже сник и отрешенно смотрел в сторону. Отпив несколько глотков чая, оживился, складки у переносицы и на лбу разгладились, потеплел взгляд.
«Теперь вот нужно все ворошить в памяти, — подумала я, — разбудить в сердце, а за давностью все ведь улеглось, спрессовалось…»
И снова длительная пауза. Я не решалась торопить, терпеливо ждала. Стала рассматривать кольцо, которое он не снимал ни в праздники, ни в будни. Широкое, массивное, с четырьмя зубьями платины, охватывающими бриллиант, размером примерно в три карата.