Шрифт:
— Это мнение здравомыслящих людей! — парирует свидетель, а метр Жеро, чувствуя, что речь сейчас зайдет о «заговоре», спешит к нему на помощь:
— Как вы полагаете, господин Полен, мог ли обвиняемый подпасть под чье-либо влияние?
— Нет, — отвечает свидетель. — Виллен — человек, верный собственным взглядам. Он нелегко соглашался с мнениями других.
Теперь показания дает лейтенант де Шомон-Китри; мундир его увешан орденами. Этот свидетель — председатель лиги, в которой состоял Виллен. Лиги молодых друзей Эльзаса и Лотарингии. Он тоже настроен воинственно.
— Наше поколение, — звучным голосом начинает он, — обладало пророческим даром. Мы чувствовали приближение войны и готовились к ней… И могу сказать со всей откровенностью, мы ненавидели тех. кто, подобно Жоресу, выступал против закона о трехлетней службе в армии, — закона, благодаря которому у нас оказалось достаточно солдат, чтобы выдержать удар немецких войск…
Повернувшись к присяжным, он добавляет:
— Стреляя в Жореса, Виллен проявил несдержанность — это, безусловно, так, но он считал, что служит своей стране. И я хотел бы поделиться с вами тем, что чувствую сегодня, свидетельствуя на этом процессе: я думаю, что. оставив Виллена в тюрьме, родину лишили одного из ее защитников, который, несмотря на совершенное преступление, па поле битвы мог бы стать героем!..
Все это почти непристойно, однако никто как будто ничего не замечает. К концу дня Виллен уже выглядит едва ли не жертвой, а Жорес — обвиняемым! Выходит, этот бесцветный субъект, съежившийся за барьером, виновен лишь в том, что не сумел сдержать праведный гнев, который разделяют все добрые французы, выигравшие войну!.. Адвокаты, представляющие потерпевшую сторону, подавлены. Слишком поздно они заметили, какую ошибку совершили, перенеся прения в сферу политики.
Двадцать седьмое марта 1919 года. Четвертый день суда над Раулем Биллоном. Прения сторон — ошеломляют. Слушая речи адвокатов, поддерживающих гражданский иск, начинаешь думать, что убитый Жан Жорес был чуть ли не изменником, сносился с врагами-немцами, пытался деморализовать армию, угрожал спровоцировать всеобщую забастовку и подрывал обороноспособность Франции па пороге войны.
Метр Поль-Бонкур вынужден произносить оправдательную речь; он, которому надлежит нападать и приводить в замешательство, защищается. Или, вернее, защищает память Жореса. Именно такая абсурдная ситуация создалась к концу процесса как по оплошности гражданских истцов, решивших сразу придать прениям политический характер, вместо того чтобы придерживаться фактов, так и из-за цинизма защиты, которая не побоялась с помощью тщательно подобранных свидетелей встать на путь «оправдания» убийства Жореса, изображая это преступление неким патриотическим актом и пытаясь навязать суду сомнительный силлогизм; война для Франции была неизбежна, Жорес был против войны — значит, было желательно, если не необходимо, устранить Жореса…
Несостоятельность этих рассуждений не уступает их глупости. И однако, в царившей тогда, после победы, атмосфере исступленного национализма никто даже и не подумал возражать. В таких условиях адвокаты, поддерживающие гражданский иск, разумеется, почувствовали себя обязанными защищать Жореса от нападок и почти неприкрытых обвинений в предательстве. Что и делает с большим мастерством Поль-Бонкур.
— Это правда, что Жорес, желая избежать войны, мечтал восстановить против нее широкие массы самого немецкого народа. Он обратился непосредственно к пароду, минуя его правителей. Он обратился к нему от имени Интернационала, в который, по-видимому, продолжал бы верить, даже будь тот выхолощен, бессилен, а временами смешон… И Поль-Бонкур продолжает:
— По-видимому, сказал я, потому что в день мобилизации Интернационалу оставалось лишь засвидетельствовать предательство одних немецких социал-демократов и малодушие других, и я знаю людей, говоривших, что пуля Виллена по крайней мере избавила Жореса от горя, горше которого нет для мыслителя: дожить до крушения своей мечты.
Возникает пауза. Публика не сводит глаз с адвоката, а Поль-Бонкур приступает к деликатному вопросу о всеобщей забастовке и восстании, к которому намеревался призвать Жорес в случае войны.
— Эта ужасная мера, — объясняет он, — по замыслу Жореса, была бы осуществлена только в том случае, если бы различные секции Интернационала предварительно обязались действовать единодушно. Она была бы осуществлена только в отношении правительства, на которое легла бы ответственность за войну, в отношении правительства, которое отказалось бы от третейского суда. Что никоим образом не могло быть применено к Франции, сделавшей все, чтобы добиться примирения.
Публика взволнована, но присяжные по-прежнему холодны как мрамор. Призвав к решению, продиктованному справедливостью и единством нации, Поль-Бонкур садится на место. Будет ли прощен «обвиняемый» Жорес — пока неизвестно, но про обвиняемого Рауля Впллена опять совсем забыли.
Теперь встает метр Дюко де ла Айль — коренастый, плотный. Неторопливо проходит через зал. Остроконечная бородка придает его облику что-то причудливое, даже зловещее. Перед тем как приступить к своей речи, он хочет дополнить портрет Жореса, который только что набросал его коллега, напомнив, что Луи, единственный сын трибуна-социалиста, очевидно, верно понял заветы отца— он пал смертью храбрых 3 июня 1918 года и был представлен к ордену нации генералом Манженом.
И тут Дюко де ла Айль вдруг поворачивается К Раулю Виллену, безучастно сидящему на скамье подсудимых.