Шрифт:
"Кто же окровавленные страницы вырвал и унес книгу? — подумал Васька. — Да мало ли их, любознательных. Скорее всего телефонисты".
Васька смотрел на чистый, туго натянутый холст и в белизне его видел гладь беспредельной темной воды — пустоту.
Васька лег и закрыл глаза. В темноте молчащего мозга сначала редкие, с длинными промежутками, потом все учащаясь, пошли вспыхивать искры, цвет их был пронзителен, как в хрустальных подвесках люстры. Угасая, они оставляли после себя цветные следы, слабые, как пятна жиденькой акварели. Пятна эти складывались во что-то знакомое и позабытое.
Васька открыл глаза, чтобы дать им отдых на трещиноватой реальности потолка. Трещины тут же пришли в движение, складываясь в рисунок. Потолок превратился в обширную пустыню, поросшую вызревшими одуванчиками. Каждый одуванчик величиной с тарелку. Среди одуванчиков стоял конь, на нем Нинка. А на горизонте курились вулканы, похожие на бутылки.
Васька все смотрел на потолок, и все ярче, и все цветнее проступала на потолке одуванчиковая пустыня. Васька перевел взгляд с потолка на холст, и одуванчики проросли на холсте. И тепло, шевельнувшись в груди, подступило к горлу пестрым котенком.
"Оно, — прошептал отставной кочегар дальнего плавания, маляр-живописец, геройский сапер Афанасий Никанорович. — Оно, Васька. Только не торопись. Не крась с глазу. Через душу крась, через звук..."
Васька в кухню пошел сполоснуть лицо.
На кухне сидели Анастасия Ивановна и Сережа Галкин, готовили треску с отварной картошкой, репчатым луком и постным маслом. Едят ее в горячем виде. Еда дешевая, вкусная и чисто ленинградская.
Некоторые утверждают даже, что горячая соленая треска так же характерна для Ленинграда, как и белые ночи, что она всегда будет. Но нет — останутся только ночи.
— Привет, — сказал Васька. — Тресочки потрескаем.
— Ты что, влюбивши, — глаза-то шальные? — спросила Анастасия Ивановна.
— Нет, тетя Настя. На работу пойду устраиваться. Мне работу потяжелее надо, чтобы я уставал.
— Сам не знаешь, чего ты хочешь.
Умывшись и засучив рукава, Васька жиденько развел охру светлую и начал рисовать ею Нинкину одуванчиковую пустыню. Почему Нинкину? А потому, что давным-давно Нинка, еще совсем маленькая, может быть первоклассница, встретила его на лестнице и сказала:
— Здравствуй, большой мальчик, я тебя жду. Я хочу показать тебе мою картину.
Над Нинкой нельзя было смеяться, нельзя было по затылку щелкнуть, на нос надавить этак — "дзынь!", но всем хотелось сказать ей: "Если тебя кто обидит, лично со мной будет дело иметь. Зуб даю — пусть попробует!"
Нинка взяла Ваську за руку и повела на самый верхний этаж. Там на стене была приклеена картина.
— Это я на красивой лошади. Я, когда вырасту, буду наездницей, балериной и дрессировщицей кошек. — Говоря это, Нинка пыталась задрать ногу на подоконник и руками размахивала, словно "маленький лебедь". И в дальнейшем, когда она рисовала, а Нинка всегда рисовала стоя, она, сама того не замечая, выделывала ногами всякие кренделя.
Картина поразила Ваську единением желаний и достижений, таким пугающе простым, — он уже тогда, мальчишкой, понял, что это подвластно лишь Нинке, беззаботно изгибающейся у окна и счастливой своим существованием.
Васька так загляделся на Нинкину картину, что не услышал, как на площадку вышел Нинкин отец.
Нинка взяла Ваську за руку, повернула его к отцу и сказала:
— Папа, этот большой мальчик Вася — мой друг.
Рисуя охрой контуры Нинкиной одуванчиковой пустыни, Васька вспомнил, что именно подвыпивший Нинкин отец свел их в Исаакиевский собор впервые, целую толпу дворовой детворы, — показал маятник Фуко, дабы осознали они, что Земля вертится. Но вместо голоса Нинкиного отца, в котором всегда звучали нотки подлинного удивления, Васька услышал скрипучий, несколько самодовольный голос старика с Гороховой улицы:
"Посмотрите сегодня на маятник без иронии, посмотрите как на иконы, как на скульптуры святых, оцените его как явление духовное, как символ веры во всемогущество и торжество разума, веры, ушедшей вместе с ликбезами. И все реже приводят его в движение экскурсоводы, поскольку людей, желающих увидеть воочию чудо вращения Земли, с каждым годом становится все меньше".
В комнату вошел Сережа.
— Ты чего не идешь треску есть, — остынет. — Он долго глядел на контуры лошади и вулканов и, наверное, изо всех сил терпел, но не сдержался: — Какую-то чушь рисуешь. Нарисовал бы солдат. Колючую проволоку. Разведку.
— Много ты понимаешь в разведке, — сказал Васька довольным голосом: ему хотелось нарисовать в небе глаз.
В комнату вошла Анастасия Ивановна — тоже смотрела долго.
— На голодное брюхо даже воблу не нарисуешь. И чего это некоторые художники воблу рисуют? У других красота, а у них вобла.
— Если уж рисовать, то войну, — сказал Сережа. — Искусство есть документ эпохи.
— На картинах война баталией называется, — отозвалась Анастасия Ивановна. — Потому что красиво мрут.