Шрифт:
Миссис Грэхем перестала расхаживать взад и вперед и оперлась на конец каминной полки, противоположный тому, у которого стоял я. Она положила подбородок на сжатую руку и, пока я говорил, переводила глаза, уже не пылавшие гневом, но блестевшие лихорадочным волнением, с меня на стену напротив или на ковер.
— И все-таки вы должны были прийти ко мне, — сказала она. — Прийти и выслушать мои оправдания. Было и неблагородно и зло вдруг исчезнуть сразу же после стольких пылких заверений, даже не открыв причины такой перемены. Да, вы обязаны были высказать мне все, неважно с каким ожесточением. Любые упреки были бы лучше такого молчания.
— Но зачем бы я пришел к вам? Вы не сумели бы ничего добавить к ответу на вопрос, который единственно интересовал меня. И не могли заставить меня усомниться в свидетельствах моего зрения и слуха. Я захотел сразу же положить конец нашей близости — ведь вы сами говорили, что так оно и случилось бы, узнай я все из ваших уст. Но у меня не было желания осыпать вас упреками, хотя вы (также по вашему собственному признанию) и причинили мне огромное зло. Да, вы нанесли мне рану, которую вам никогда не излечить… и никому другому тоже. Вы погубили силы и надежды юности, превратили мою жизнь в бесплодную пустыню! Проживи я хоть до ста лет, я так и не оправлюсь от этого сокрушительного удара и ни на миг не забуду о нем! С этих пор… Но вы улыбаетесь, миссис Грэхем — прервал я страстное излияние своих невыразимых чувств, увидев, что она улыбается зловещему делу рук своих.
— Разве? — Она подняла на меня глаза с глубокой серьезностью. — Я не заметила. Но если и так, то не от удовольствия при мысли о том зле, которое вам причинила. Видит Небо, как я терзалась, только предполагая подобную возможность! Если я и улыбнулась, то от радости, что в вас все-таки есть благородство души и чувств, что я не совсем в вас ошиблась. Впрочем, и слезы, и улыбки для меня едины и не связаны строго с тем или иным душевным состоянием. Я часто плачу, когда счастлива, и улыбаюсь, когда печальна.
Она снова посмотрела на меня, ожидая ответа, но я молчал.
— А вы очень обрадовались бы, — продолжала она затем, — если бы убедились, что выводы ваши неверны?
— Как вы можете даже спрашивать, Хелен?
— Я не утверждаю, что могу очиститься полностью, — сказала она быстро, почти шепотом, и мне казалось, что я вижу, как отчаянно бьется ее сердце, какое волнение переполняет ее грудь. — Но были бы вы рады узнать, что я лучше, чем вы обо мне думаете?
— С какой жадностью, с каким восторгом я выслушаю все, что хоть чуть-чуть вернет мне прежнее мнение о вас, оправдает чувство, которое я все еще питаю к вам, и смягчит муки невыразимых сожалений, с ним связанных!
Щеки ее пылали огнем, она вся дрожала от неописуемого волнения, но ничего не сказала, а кинулась к бюро и вынула из ящика что-то вроде толстого альбома или манускрипта, торопливо вырвала несколько последних листков и вручила его мне.
— Читать все вам необязательно. Но возьмите его домой! — С этими словами она выбежала из комнаты.
Когда я уже спустился с крыльца, она окликнула меня из окна, но сказала только:
— Верните его, когда прочтете. Но ни одной живой душе ни звуком, ни намеком не проговоритесь о том, что узнаете. Я полагаюсь на вашу честь.
Прежде чем я успел ответить, она закрыла окно и отвернулась. Я увидел, что она бросилась в старое дубовое кресло и закрыла лицо руками. Обуревавшие ее чувства нашли выход в слезах.
Задыхаясь от нетерпения и стараясь подавить пробуждающиеся надежды, я поспешил домой, сразу взбежал по лестнице в свою спальню, схватив в прихожей свечу, хотя еще не начало смеркаться, задвинул задвижку, чтобы никто не мог мне помешать, положил срою драгоценную ношу на стол, открыл ее и погрузился в чтение. Сперва я лихорадочно перелистал этот, как оказалось, дневник, прочитывая одну-две фразы то там, то тут, а затем успокоился и прочел его с начала и до конца.
Сейчас он лежит передо мной, и, хотя в тебе, разумеется, он не может пробудить и половины такого жгучего интереса, как во мне, ты, я знаю, не удовлетворишься кратким пересказом, а потому получишь его целиком. Изъяты будут лишь отдельные места, касающиеся малозначительных происшествий, или подробности, только перегружающие повествование, а не поясняющие его.
Начинался он прямо с середины вот так… Но отложим это начало до следующей главы, которую назовем
Глава XVI
НАСТАВЛЕНИЯ ОПЫТНОСТИ
7 июня 1821 года. Мы только что вернулись в Стейнингли. То есть вернулись мы несколько дней назад, но я никак не могу с этим свыкнуться, и мне кажется, никогда не свыкнусь. Столицу мы покинули раньше, чем намеревались, так как дядюшке нездоровилось. Как знать, чем бы все это обернулось, если бы мы остались до конца сезона. Мне стыдно, что я утратила всякий вкус к деревенской жизни. Все мои прежние занятия кажутся скучными и никчемными, а развлечения — такими пресными и ненужными! Музицирование не приносит мне радости, потому что никто меня не слышит, прогулки не приносят мне радости, потому что они одиноки, книги не приносят мне радости, потому что я не могу сосредоточиться на чтении — в моем мозгу теснятся воспоминания о последних неделях, не оставляя места ни для чего другого. Остается только рисование, потому что рисуя, можно думать. Правда, сейчас мои рисунки вижу только я да те, кому они неинтересны, однако в будущем, как знать… Но я все время стремлюсь нарисовать или написать красками одно незабываемое лицо, а оно мне не дается, и это меня мучает. И я не могу изгнать из своих мыслей того, кому оно принадлежит. Да и не пытаюсь. А он, думает ли он обо мне? И увижу ли я его когда-нибудь снова? Первый вопрос рождает рои все новых и новых, на которые ответ дадут лишь время и судьба, а в заключение еще одно «если». Если все ответы окажутся утвердительными, так не пожалею ли я об этом, как тотчас сказала бы мне тетушка, угадай она мои мысли? Как ясно помню я наш разговор накануне отъезда в столицу, когда мы сидели у камина вдвоем, потому что дядюшку помучивала подагра, и он рано ушел спать.