Шрифт:
«Твоя подружка Милисент, как кажется, скоро последует твоему примеру и возложит на себя брачное ярмо в упряжке с одним моим другом. Хэттерсли, как тебе известно, все еще не исполнил жуткую угрозу облагодетельствовать своей драгоценной персоной первую же старую деву, которая вздумает воспылать к нему нежностью, но от намерения стать женатым до конца года отнюдь не отказался. „Только, — объяснил он, — мне требуется жена, которая ни в чем не будет меня стеснять, — не то, что твоя супруга, Хантингдон. Она, конечно, очаровательна, но вид у нее такой, словно она умеет поставить на своем и может иной раз показать строптивый нрав! („Ты прав, старина“, — подумал я тут, но вслух ничего не сказал!) Я ищу доброе, покладистое создание, которое ни в чем не будет мне перечить, чтобы я мог делать, что хочу, бывать, где хочу, сидеть дома или надолго уезжать и не слышать ни упреков, ни жалоб. Я ведь не люблю, когда мне надоедают“. А я ему ответил: „Если ты о деньгах особенно не думаешь, так могу назвать тебе точно такую невесту, какую ты описал. Это Милисент, сестра Харгрейва“. Он тут же потребовал, чтобы его ей представили, потому что презренного металла у него более чем достаточно — или будет, когда его папенька соблаговолит отвесить последний поклон и сойти со сцены. Вот видишь, Хелен, как я все отлично устроил и для твоей подруги, и для моего друга».
Бедняжка Милисент! Но не может быть, чтобы она дала согласие подобному жениху. Он ведь отталкивающая противоположность тому мужу, которого, как она мне признавалась, она могла бы почитать и любить.
Пятое. К сожалению, я ошиблась. Нынче утром от нее пришло длинное письмо: она уже помолвлена, и свадьба назначена в конце месяца.
«Право, не знаю, — пишет она, — ни что сказать, ни что думать. По правде говоря, Хелен, думать мне даже страшно. Ведь если я стану женой мистера Хэттерсли, мне должно его полюбить. И я стараюсь изо всех сил, но пока толку нет почти никакого. А худшее предзнаменование заключается в том, что чем он от меня дальше, тем нравится мне больше. Он пугает меня своей отрывистостью и непонятной придирчивостью. Стоит мне подумать, что я буду его женой, и мной овладевает ужас. „Так почему же ты дала ему согласие?“ — спросишь ты. Но я даже не знала, что согласилась, мама говорит, что я сказала „да“, и он так полагает. А я и не собиралась. Правда, отказать наотрез я не решилась, чтобы не огорчить и не рассердить маму (я ведь знала, что она хочет выдать меня за него). Я думала прежде всего поговорить с ней, а потому ответила ему, как мне казалось, уклончиво, почти отказом. Но она твердит, что это было согласие, и он сочтет меня капризной кокеткой, если я попытаюсь взять назад свое слово… А я в ту минуту так перепугалась и расстроилась, что сейчас не могу толком вспомнить, что именно сказала. Когда я снова его увидела, он без всяких колебаний поздоровался со мной, как с невестой, и сразу же начал обсуждать с мамой всякие дела. У меня не хватило смелости возразить им в ту минуту, так могу ли я сделать это сейчас? Нет-нет, они сочтут меня сумасшедшей. И ведь мама в таком восторге! Она убеждена, что устроила мне превосходную партию, и у меня не хватает духа обмануть ее надежды. Порой я возражаю, объясняю ей свои чувства, но ты и вообразить не можешь, как она меня убеждает! Мистер Хэттерсли, как тебе известно, сын богатого банкира, а у нас с Эстер никакого состояния нет. Уолтер совсем не богат, и милая мама думает только о том, чтобы все мы обрели счастье в браке, а для нее это означает — сделать выгодную партию, хотя, по-моему, семейное счастье заключено совсем в другом. Но она-то хочет мне добра. Она говорит о том, какое бремя спадет с ее души, если ей удастся столь удачно меня пристроить, и каким счастьем это обернется не только для меня, но и для всей нашей семьи. Даже Уолтер очень доволен, а когда я призналась ему в своих сомнениях, он ответил, что все это детский вздор. По-твоему, Хелен, это правда вздор? Я бы смирилась, если бы только видела в нем хоть что-то достойное восхищения и любви, но не нахожу ничего. Ни единого качества, способного вызвать уважение, возбудить сердечную привязанность. Он ведь в любом отношении прямая противоположность тому человеку, каким я представляла себе своего будущего мужа. Прошу тебя, напиши мне и ободри, насколько сумеешь. Нет, не отговаривай меня — моя судьба уже решилась, приготовления к свадьбе начались… Да, и ни единого дурного слова о мистере Хэттерсли! Потому что я хочу думать о нем хорошо, и в этом письме в самый последний раз позволила себе излить все, что меня в нем страшит. С этих пор я не допущу ни малейшего упрека ему, как бы он, казалось, его ни заслуживал. И не пожелаю сохранять добрые отношения с теми, кто посмеет без уважения отзываться о человеке, которого я поклянусь любить, почитать и во всем слушаться. В конце-то концов я убеждена, что он ничем не хуже мистера Хантингдона, если не лучше, а ведь ты его любишь и, судя по всему, счастлива и довольна. Так, может быть, и я сумею? Ты должна убедить меня, если можешь, что мистер Хэттерсли много достойнее, чем может показаться на первый взгляд, что он прямодушен, благороден, добр, иными словами, настоящий алмаз, только еще не очищенный и не ограненный. Ведь, возможно, так оно и есть, и я его просто не знаю. Он известен мне только с самой внешней стороны, и я надеюсь, что все остальное много лучше».
Письмо заканчивается так: «До свидания, милая Хелен. Я с нетерпением жду твоих советов, только помни, какими они должны быть!»
Бедная моя Милисент! Как могу я тебя ободрить! И какой совет дать, кроме одного-единственного, — лучше сейчас смело настоять на своем, не устрашась разочаровать и рассердить мать, брата, жениха, чем потом всю остальную жизнь страдать и предаваться тщетным сожалениям!
Суббота, тринадцатое. Неделя кончилась, а он не приехал. Чудное лето проходит, не принося ни капли радости мне, ни пользы ему. А я-то ждала этих месяцев с таким жарким нетерпением, обманываясь надеждой, что мы будем тихо наслаждаться ими вместе, что с Божьей помощью и моими стараниями они помогут возвысить его ум, облагородят его вкусы, научив ценить целительные и чистые удовольствия, даримые природой, мирный покой и беспорочную любовь. Теперь же по вечерам, когда алый солнечный диск опускается за лесистые холмы и их окутывает дремотная багряно-золотистая дымка, я думаю только, что вот еще один дивный день потерян для него и для меня. А утром, когда, разбуженная чириканьем воробьев и веселым щебетом ласточек — деятельных пичужек, которые, полные радости жизни, заняты вскармливанием своих птенчиков, я открываю окно, вдыхаю душистый, бодрящий воздух и смотрю на чудесный пейзаж, сверкающий росой в смеющихся солнечных лучах, мой взгляд часто туманят жгучие слезы неблагородной грусти, потому что он не испытывает животворного воздействия всей этой благодати. Я прогуливаюсь по нашему лесу, где из трав мне улыбаются лесные цветы, или сажусь на берегу озера в тени величественных ясеней, чьи ветви чуть колышутся под легким дуновением ветерка, шелестящего в их листве. Мои уши внимают этой музыке, в которую вплетается ленивое жужжание насекомых, мои глаза рассеянно глядят на спокойную гладь небольшого озера, столь верно отражающую теснящиеся вокруг деревья — и те, что изящно склоняют ветки к самой воде, словно целуя ее, и те, что простирают их над ней в вышине, гордо вознося вершины к небу. Внезапно уголок этой зеркальной картины морщат пробегающие водомерки или вся она колышится и дробится под ударом на мгновение окрепшего ветра… Но все это пиршество зрения и слуха меня не радует: ведь чем больше счастья предлагает мне природа, тем сильнее томит меня тоска, что он не вкушает его со мной. Чем больше блаженство, которое мы могли бы делить, тем болезненнее я ощущаю, как мы несчастны в разлуке! (Да, мы! Конечно, конечно, он тоже несчастен! Хотя, может быть, не понимает, почему.) И чем прекраснее то, что меня окружает, тем тяжелее у меня на сердце, — ведь оно там, с ним, в пыли и дыму Лондона или замуровано в стенах его ненавистного клуба!
Но горше всего ночи, когда я вхожу в свою одинокую комнату и гляжу на летнюю луну, на «нежную владычицу небес», плывущую надо мной по «сине-черному небосводу» и льющую серебряное сияние на парк, леса и воды — такое чистое, мирное, Божественное. Гляжу и спрашиваю себя: где он сейчас? Что делает в эту минуту? Быть может, и не подозревая об этой дивной красоте, веселится с буйными приятелями? Или же… Боже, спаси меня и помилуй, это уже слишком, слишком…
Двадцать третье. Благодарение Небу, наконец-то он здесь! Но как он изменился! Лицо воспаленное, лихорадочное, красота словно бы угасла, энергия и жизнерадостность исчезли, сменились вялостью и слабостью. Я не упрекнула его ни словом, ни взглядом — даже не спросила, что с ним произошло. У меня просто духу не хватило, потому что, по-моему, ему очень стыдно. Ведь иначе и быть не может, а такие расспросы будут мучительны для нас обоих. Моя терпимость ему приятна, она, мне кажется, его даже растрогала. Он говорит, что рад вернуться домой, и только Богу известно, как рада я, пусть и увидела его таким! Почти весь день он лежит на диване, а я играю ему и пою, час за часом. Пишу письма под его диктовку, предупреждаю все его желания. Иногда читаю ему, иногда мы разговариваем, а иногда я просто сижу рядом и успокаиваю его безмолвными ласками. Я знаю, он этого не заслуживает, и боюсь, что такая мягкость его избалует. Но на первый раз я ему простила все и охотно. Он устыдится, мне будет легче помочь ему исправиться, и уж больше я никогда его от себя не отпущу!
Ему нравится мое внимание, возможно, он мне за него благодарен. И предпочитает, чтобы я всегда была рядом. Хотя он постоянно раздражается на слуг и сердится на своих собак, со мной он неизменно кроток и ласков. Хотя не знаю, как он повел бы себя, если бы я тотчас не угадывала, чего он хочет, и старательно не избегала всего, что могло бы ему досадить, пусть беспричинно. Ах, как я хочу, чтобы он был достоин таких забот! Вчера вечером, когда я сидела, положив его голову себе на колени, и поглаживала его прекрасные кудри, эта мысль, как обычно, вызвала у меня на глаза слезы, но против обыкновения одна из них скатилась по щеке и упала ему на лицо. Он поднял на меня глаза и улыбнулся. Но не с оскорбительной насмешкой.
— Милая Хелен, — сказал он, — почему ты плачешь? Ты ведь знаешь, что я люблю тебя! — И он прижал мою руку к своим лихорадочно-горячим губам. — Так чего же ты можешь желать?
— Только одно, Артур, чтобы ты любил себя так же преданно и взыскательно, как ты любим мною.
— Ну, это вряд ли возможно! — ответил он, нежно пожимая мне руку.
Не знаю, понял ли он мои слова правильно, но только улыбка его стала задумчивой, даже грустной, какой я прежде у него не видела. А потом глаза у него закрылись, и он уснул, безмятежно, как безгрешное дитя. И, глядя на него, погруженного в этот мирный сон, я почувствовала, что мое сердце вот-вот разорвется, и из глаз у меня хлынули ничем не сдерживаемые слезы.
24 августа. Артур вновь стал самим собой — жизнерадостным, беззаботным, непостоянным и в чувствах, и в мыслях. Он опять капризен и требует, чтобы его забавляли, точно избалованный ребенок, и почти столь же способен от скуки на злые проказы, особенно если дождливая погода вынуждает его оставаться дома. Как бы я желала, чтобы у него было какое-нибудь занятие! Профессия, полезное ремесло, просто дела, чтобы его голова и руки не оставались праздными весь день напролет, чтобы ему было о чем думать, кроме развлечений и удовольствий! Испытать бы ему свои силы в роли рачительного хозяина, но он ничего не понимает в сельском хозяйстве и не желает понимать. Или заняться литературным трудом, научиться рисовать, а то и играть на фортепьяно — он ведь любит музыку! Я даже предложила учить его, но он слишком ленив. Он так же не способен напрягаться, чтобы преодолевать препятствия, как и ограничивать свои желания, вот в чем вся беда. В этих двух слабостях его характера повинны, я убеждена, его суровый, но равнодушный отец и безрассудно потакавшая ему мать. Если мне суждено стать матерью, я любой ценой постараюсь подавить в себе эту преступную склонность баловать своих детей. Как иначе назвать ее, раз она порождает столько зла?
К счастью, сезон охоты не за горами, и тогда, если позволит погода, стрельба по куропаткам и фазанам будет для него достаточным развлечение. В наших местах нет рябчиков, не то он и сейчас бы мог отправиться с ружьем на их поиски, вместо того чтобы лежать под акацией и таскать за уши беднягу Дэша. Впрочем, он говорит, что охотиться в одиночку очень скучно — с двумя-тремя друзьями дело иное.
— Но только, пожалуйста, Артур, пригласи наиболее порядочных, — сказала я. Слово «друг» в его устах ввергает меня в дрожь. Ведь это его «друзья» добились, чтобы он остался в Лондоне без меня, и удерживали его там так долго. Более того, из неосторожных слов и кое-каких насмешливых намеков я поняла, что он часто показывал им мои письма в доказательство, с какой любовью его жена печется о нем и как тоскует без него, а они неделя за неделей отговаривали его от отъезда и толкали на всяческие излишества, лишь бы кто-нибудь не вообразил, будто он у жены под каблуком… Или даже для того, чтобы показать, сколько он может себе позволить, не опасаясь оттолкнуть от себя столь преданное создание! Отвратительная мысль, но, боюсь, не слишком далекая от истины.