Шрифт:
Около нее, также как и она, не принимая участия в общем гомоне, царившем в камере, сидела старуха-арестантка с добрым, несколько слезливым выражением морщинистого лица. Такое выражение часто встречается у старух крестьянок.
— Что, болезная, отдохнула? — наклонилась она к молодой и в тоне ее голоса прозвучала нотка искренней жалости.
Молодая бросила на нее удивленно-благодарный взгляд, красноречиво свидетельствовавший, что она не привыкла встречать сострадание, и слабым голосом отвечала:
— Благодарю, бабушка, теперь как будто получше. Устала уж я очень, от острога-то ведь пешком не близко.
— Отдыхай, касаточка, отдыхай, ишь на тебе лица нет, краше в гроб кладут.
— Скоро может и уложат! — печально проговорила больная.
— И что ты, с моего старой дуры слова не станется, тьфу, тьфу! — отплюнулась старуха.
— А не хочется мне, бабушка, умирать еще, — сверкнула больная воспаленными глазами, — уж кажется, куда жизнь не красна, а впереди еще хуже страшная, неизвестная каторга, а все жить хочется, надежда все еще в сердце ютится и мысль, мысль, сама знаю нелепая: авось лучше будет, из головы не выходит…
Больная закашлялась.
— Никто как Бог, касаточка, — отвечала старуха, — может и в самом деле лучше будет. Каторга-то для нашей сестры не страшна, от бывалых слыхала я, бродяжка ведь я, в Сибирь-то эту второй раз иду. Работой не неволят, а коли больна, в тюремной больнице хоть всю жизнь лежи — свободно. Поправишься, Бог даст! Из себя ты такая чудесная, начальству приглянешься, первым человеком будешь — барыней. Конечно, коли перед начальством фордыбачить небудешь, покоришься.
Молодая горько улыбнулась.
— Нет, уж лучше смерть… — прошептала она.
— Э, мать, не нами начато это, не нами и кончится. Бабам везде одна планида! — заключила старуха, зевая и торопливо крестя открытый рот.
— Ишь неженка разлеглась, убери ножищи-то! — резким голосом крикнула на больную корявая, курносая баба, поместившаяся рядом. — Два места заняла, барыня каторжная.
Больная покорно подобрала ноги.
— Ты чего охальничаешь; благо отпору тебе настоящего не дадут, — накинулась на корявую старуха, — видишь, чай, буркалами-то своими, что она еле дышит.
— А по мне издыхай она вместе с тобой, старой хрычевкой! — отпарировала корявая.
Арестантки, что называется, сцепились.
Больная лежала с закрытыми глазами. Каким-то выражением всевыносящего терпения дышало это красивое, истомленное лица. Это была, читатель наверное уже догадался, княжна Маргарита Дмитриевна Шестова. Она заболела в прошлом году в Тюмени воспалением легких и пролежала почти целый год в тюремной больнице. Поправившись немного, но уже с неизлечимым недугом, выписанная из больницы, она отправлялась далее, согласно приговору Т-ского окружного суда.
XXIX
Кровавый эпилог
Пароход и баржа шли без всяких приключений. Наступил восьмой день плавания. Причалили к последней перед Томском станции — Нарыму. Нарым — это маленький заштатный городишко Томской губернии. Он лежит в котловине, в полуверсте от берега реки Томи. С реки его трудно было бы и заметить, если бы колокольни двух церквей, да деревянная полицейская каланча не обличали его существования.
Не успел пароход остановиться, как с баржи прибежал старичок-фельдшер, находившийся при арестантах, и запыхавшись начал спрашивать, нет ли среди пассажиров доктора?
— Я врач, — ответил Шатов, услыхав его расспросы, — что случилось?
— С арестанткой дурно, а я положительно не знаю, что делать, все средства перепробовал.
— С арестанткой? — вздрогнул Антон Михайлович.
— Да, да, пожалуйста, пойдемте поскорей, каждая минута дорога, очень сильно мучается.
Шатов последовал за ним.
Он привел его в женскую камеру и, растолкав столпившихся у одной из нар арестанток, указал ему на лежавшую на нарах княжну Маргариту. Она лежала навзничь, с закрытыми глазами, приложив обе руки к груди, и стонала. Увидав ее, Антон Михайлович остолбенел и машинально взял за руку. Она открыла глаза и узнала его.
— Ант… — сделала она усилие выговорить его имя, судорожно сжав ему руку, но не смогла.
Точно от какого-нибудь сильного толчка, все тело ее вдруг дрогнуло и вытянулось…
— Она умерла! — не своим голосом произнес Шатов и, выдернув свою руку из рук покойной, быстрыми шагами пошел к выходу.
Лицо его было так страшно, что столпившиеся было снова, арестантки в ужасе перед ним расступились. Фельдшер стоял с поникнутой головой. Ему, видимо, было жаль умершую.
Вернувшись на пароход, Шатов в рубку потребовал себе лист бумаги, перо и чернильницу и стал писать. Написав несколько строк, он сложил бумагу и положил ее себе в карман, потом, вернувшись в каюту, вынул из кобуры револьвер и поднялся на палубу. Она, как и все каюты, была пуста. Пассажиры, обрадовавшись остановке, высыпали на берег.