Шрифт:
— Сюда, сюда, сударыня! Вот зонт, который призван защитить вашу бесподобную кожу от солнечного зноя. Попробуем полить его водой, попробуем вывернуть его наизнанку, попробуем сломать его ручку или проткнуть его пальцем — безуспешно! Из такого шелка Наполеон великий сшил платье своей второй жене — своей любимой жене, как это установила историческая наука. Если свернуть этот зонт умелой рукой, то он станет тонок, как швейная иголка, сквозь ушко которой верблюд вошел в царство небесное. Если бы его увидела ваша бабушка, не верблюдица, конечно...
— О-ля, о-ля! Вот люди, которые рады развесить уши перед всяким болтуном! Слава богу, вы защищены от солнца деревьями. Зачем вам расходоваться на зонты? Зато эрлангенский магистрат [85] свалил в ваш разинутый рот всю пыль со своих улиц, и вам не мешает пополоскаться настоящим лимонадом со льдом и чистым сахаром...
— Дорогие мои, во имя цивилизации и добрых отношений союзных немецких монархий — только полминуты внимания! Цепочка из золота, изобретенная профессором...
— Давно ли дамы стали носить панталоны на подтяжках? Довольно слушать этого подтяжечника, черт побери мой послеобеденный отдых...
— Начинается, начинается!
— Вы увидите человека, всю жизнь питавшегося старыми кожаными подметками. Вам продемонстрируют...
— Пятьсот марок тому, кто докажет, что он щупал своими руками лилипута меньше Понди-Ронди-Какса, ростом в девятнадцать сантиметров и весом...
Багроволицые, текущие потом и слюнями зазывалы пьют рюмку ликеру и опять вопят хрипучими глотками, накачивая жилы на лбах и шеях синей тяжелой кровью:
— На-чи-нается!
— На-чи-на-а-ается!
Крики попугаев, рев уличных ослов, граммофоны, органы, шарманки, оркестры, оркестрионы, рояли и одинокие пронзающие скрипки. А над всем этим — вой человечьих голосов, вой беспримерный, бесподобный, вой титанический. Потому что человеку нужно покрыть все звуки, весь гам, весь гром машин, инструментов, зверей и птиц. Потому что необходимо в этот прекрасный, единственный в году праздник — праздник престольный, летний, любовный — необходимо не только продать, не только показать товар лицом, но и посмеяться, и поострить, и объясниться в любви. [86]
О да, объясниться в любви.
Для этого нужно орать над самым ухом возлюбленной, как на колокольне в трезвон.
Но разве подлинная страсть умещалась когда-нибудь в элегическом пиано?
Ах, страсть! Ах, юная, жестокая, стремительная страсть!
Сидеть в коляске залитой позументами карусели, сидеть, прижавшись, впившись всем телом в кружевную, жаркую, пышногрудую, подкрашенную, чуть-чуть вспотевшую девушку, с которой встретился, столкнулся, сблизился минуту назад в толпе, где каждый человек как пыж в патроне, сидеть, — ах, ах, нет! — лететь, нестись, кружиться, точно в облаках. Вот темный полукруг — туннель, ни зги не видно — никто не видит, — секунда, еще, еще; вот день, слепящий, яркий; под ногами — люди глядят, показывают пальцами, смеются; вот снова тьма — нет никого, только она — какая? — неизведанная, закруженная каруселью, — секунда, еще, еще — свет, день люди; и опять в туннель!
Придумало ли человечество другую машину, которая перерабатывала бы сердца, души, взгляды, объятия, поцелуи — все это любовное сырье в такой кристальный и конденсированный фабрикат счастья, какой выделывает карусель, эта волшебная центрифуга амура?
Все эти перекидные качели, все эти прыгающие лестницы, и бесконечно бегущие дорожки, и американские горы — все они не вырабатывают и малодобротного суррогата счастья, производство которого составляет непохитимый патент карусели. Подлинное счастье, единственная на земле блаженная нирвана, настоящая вихревая страсть (остерегайтесь подделок!) — монополия карусели. [87] Радуйся, позументная, многоцветная, мишурная, разноогненная, сочетавшая конный бег с плавным качанием лодок, навсегда покоренная голосами шарманки, в вечном кружении — радуйся!
Когда, собственно, началась мировая война
Колыхаясь, покачиваясь, носимые от балагана к качелям, от качелей к будкам, Курт и Андрей отдались толпе, ее беспечности, ее капризам. Как прирожденные ротозеи, они не сказали бы, сколько часов отняли у них зазывалы, торговцы, шуты и господа в помятых фраках, величавшие себя профессорами неврологии и психиатрии и собственноручно вытаскивавшие на подмостки балаганов раскрашенных спящих сомнамбулов.
Когда течение вынесло друзей на пространство, где можно было произвольно двигаться и дышать, они осмотрели друг друга и рассмеялись. Вспотевшие и измятые, они были похожи на людей, попавших под проливной дождь. Курт восхищенно вскричал:
— Смотри, Андрей! Эти усатые, а то и седые люди, эти отцы, матери, может быть деды и бабки — все это дети, которым игрушка дороже всего. Такой праздник... такая наивная веселость...
— Подожди, — остановил его Андрей, — что это? Что это, Курт?
— Тир.
Андрей метнулся вперед, потом схватил Курта за руку, прижался всем телом к нему, словно ища прикрытия и защиты.
— Что с тобой, что ты?
Перед невысоким балаганом стоял густой мерный гогот. Плотная кучка мужчин то отступала от [88] барьера палатки, то наваливалась на него. На расстоянии восьми-девяти шагов от барьера, насаженные на железные прутья, торчали всклокоченные, избитые человеческие головы. Над каждой из них были нацеплены дощечки с именами преступников, головы которых покарало когда-то правосудие, а теперь превратила в чучела гневная рука балаганщика.