Шрифт:
Публицистика плохая, совсем плохая и опасная
Не менее, чем репортажам, сходный настрой присущ публицистике. Е.Тоддес («В ответ Стивену Коэну» , Русская мысль, 30.1.97) дает оценки, приложимые ко многим мастерам этого жанра. Они «идеологически сентиментальны и, пытаясь оценить положение общества в целом, учитывают только бросающиеся в глаза несправедливости… А поскольку этот взгляд заведомо защищен морально, всякий другой объявляется аморальным — и ангажированным аморальной же властью» . Это, добавлю от себя, почти всё — увы, увы! — на что оказалась способна «нарциссическая и надрывная интеллигентная оппозиционность, порождающая потоки и ливни инвектив, при полном отсутствии какого-либо созидательного начала… Потоки и ливни хлещут во имя истины, добра, красоты, свободы, равенства, братства, социальной справедливости, народа и др. Имеющаяся налицо демократия — больная и некрасивая — годится лишь на то, чтобы ее бичевать, отнюдь не лечить» .
Если бы беда публицистики ограничивалась одним лишь «отсутствием созидательного начала» , с этим можно было бы, погоревав, смириться. К несчастью, налицо начало разрушительное, прежде всего для духа аудитории, для ее настроя на преодоление трудностей.
Квазилиберальные инвективы сплошь и рядом неотличимы от большевизанских — и те, и другие источают одинаковый, как удачно выразился кто-то, «агрессивный испуг» . Перебирая вырезки, порой лишь по шрифту вижу, где «Завтра» , где газета как бы демократическая. А есть газеты, что напоминают вагон для курящих и некурящих сразу. Люди, чьи карьеры подкосило падение советской власти, [65] лауреаты упраздненных премий, слывшие и не слывшие вольнодумцами академики, бывшие главные редакторы и режиссеры, пьющие и непьющие писатели, многочисленные «политологи» (читай: профессора марксистской философии и научного коммунизма) и другие граждане, чье время ушло по календарным, не говоря об иных, причинам, сыпят статьями и любительскими трактатами с обличением катастройки, антинародной клики, натовского заговора, язв демократии, навязывают (почти уже навязали) мысль, что произошла национальная катастрофа, что мы уже четырнадцатый год сползаем, все никак не сползем, в пропасть, делают злые пророчества, укоряют массы в терпеливости, деланно недоумевая (большого ума люди!), отчего те не бунтуют, пинают режим. Хорош «режим» , который дает себя поносить публично; подзабыли вы, что такое режим, дорогие товарищи. У брюзжания против новых времен — вещи старой, как мир — появилось алиби. Брюзги убедили окружающих, что они на самом деле социальные критики.
65
Боже, какая музыка в этих словах, только вслушайтесь: "Падение советской власти" … Как они сладки, как тают во рту!
Неприятный тон присущ не только текстам специально на тему национальной катастрофы. Обращали ли вы внимание, читатель, на обильно разбрасываемые в печати и эфире шпильки — то «всего лишь» безответственные (в силу общего недомыслия), то откровенно злобные, прямо рассчитаные на застревание в нашей подкорке? Статья по поводу вполне конкретной несправедливости, тянущейся еще с советских времен завершается такой парфянской стрелой: «Такое возможно только в России, нигде больше» . Умозаключение в связи с задержкой зарплаты учителям: «Колониальному типу экономики достаточно рабов с тремя классами образования» . Из рецензии на английский фильм ужасов: «В России, где жизнь страшнее любого триллера..» . Об интересе зрителей к анонимным телеисповедям: «Кому-то приятно осознавать, что есть люди, жизнь которых еще несчастнее, безотраднее и гаже твоей собственной» . При упоминании российского гимна на музыку Глинки: «Гимн бессловесный — зачем слова, когда и так всем все ясно?» Известный комментатор растолковывает в эфире высокую политику: «Россия получает по заслугам, то есть по морде» .
Тут есть какая-то загадка, и я все время пытаюсь найти на нее ответ. Нормальный человек болеет за свою родину более или менее так же, как за любимую команду — его чувство, другими словами, целостно и инстинктивно. Любой анализ, любая рефлексия на тему родины не могут в нем выйти за пределы этого чувства. Поэтому есть вещи, которые он попросту не может произнести. А если может, значит дело неладно.
Нельзя исключить, что приведенные высказывания всего лишь приоткрывают глубоко укорененную и совершенно искреннюю нелюбовь их авторов к своей стране. Да и считают ли они ее своей? «В этой стране» — слишком часто мелькает такой оборот. Что-то внутри них мешает им сказать «в нашей» . Так и слышишь: «И угораздило меня с моим умом и талантом…» Хотя чаще незаметно ни того, ни другого.
Я не решаюсь предположить, что их цель состоит в том, чтобы воспроизвести сценарий восьмидесятилетней давности единственно ради удовольствия говорить потом: «Мы предупреждали» . Не хочется верить и в то, что тайная сверхзадача этих текстов и подтекстов — постоянно и целенаправленно разрушать самоуважение нашего народа, поддерживать состояние всеобщего непроходящего стресса.
Есть, впрочем, почти милосердное объяснение. Отсутствие тормозов и душевная разболтанность у многих журналистов достигли такой степени, что приведенные словосочетания выскакивают у них как бы сами, без злого умысла. Многие наверное даже не поняли бы, о чем шум: «А чё? Все так пишут» .
Цинизм редакционного междусобойчика вываливается на аудиторию, вызывая у доверчивых людей чувство потери почвы под ногами. Комментарии событий обращены как бы к «своим» . «Свои» хорошо осведомлены, всему знают цену, ради красного словца не пожалеют матери и отца. В этой среде нет счастья выше, чем придумать ловкую хохму и вынести в заголовок, не заботясь о последствиях. Для многих это высший пилотаж журнализма. Критика же воспринимается крайне злобно. Ее, будьте уверены, немедленно (и неискренне) объявят попыткой надеть намордник, отнять «последние крохи» свободы, «найти крайнего» — много разных фраз припасено для такого случая.
В 1997 году, исполнилось 80 лет роковых событий 8-17 марта (23 февраля — 4 марта по старому стилю) 1917 года, ставших началом гибели исторической России и ее невосстановимых ценностей. Хотя «Речь» , «Русские Ведомости» , «Новое Время» , «День» и другие влиятельные газеты той поры были, в теории, либеральными, они сделали буквально все, чтобы эти события стали возможны. В силу какого-то умственного вывиха, тогдашние журналисты и редакторы были неспособны это понять. Нарциссизм и слепота псевдолибералов оказались так сильны, что даже в эмиграции, когда впору было уже и прозреть, их все еще возмущали сказанные в начале 1916-го слова премьера И.Л.Горемыкина о печати, которая «черт знает, что себе позволяет» и государственного контролера П.А.Харитонова, добавившего, что правые органы не лучше левых, и стоило бы закрыть те и другие. В разгар войны умеренная газета позволяет себе фельетон, где положение в России сравнивается с положением пассажиров автомобиля, ведомого безумным шофером по узкой дороге над пропастью, когда всякая попытка овладеть рулем кончится общей гибелью. Поэтому сведение счетов с шофером (то есть, с императором!) откладывается «до того вожделенного времени, когда минует опасность» (Русские Ведомости, 27.9.1915). Писал это не мелкий щелкопер, а Василий Маклаков, которого другая газета, орган либералов-прогрессистов «Утро России» , перед этим выдвинула в министры юстиции некоего альтернативного кабинета (тоже неслабо во время войны!).
Любые свидетельства о событиях того страшного года вызывают сердцебиение — как из-за невозможности задним числом изменить что-либо, так и от сознания, что положение было поправимо. Ведь и во Франции в 1917-м дело шло к местному изданию большевизма (грибница Парижской Коммуны никуда не делась из французской почвы), но в решающий час у страны нашелся спаситель, Жорж Клемансо. Он отдал под суд министров-пораженцев, самыми жестокими мерами предотвратил развал фронта, и — о ужас! — заставил прессу прикусить язык.