Шрифт:
Его нетерпение растет с каждой остающейся за кормой морской милей. Он пишет что-то о «новой жизни», о «вере в лучшее будущее».
«Святая Мария» бойко бежит по океану, подгоняемая восточным ветром. В журнале капитан отмечает рекорд скорости — семнадцать узлов. Барфусс частенько стоит на корме и смотрит на бесконечный горизонт. Он не слышит шума моря, не слышит ни хлопанья парусов, ни воя ветра, ни крика морских птиц, появившихся, как по команде, когда они приближаются к американскому берегу. Но он чувствует: все остальные органы чувств напряжены до предела.
Двадцать седьмого мая корабль бросил якорь в гавани Нью-Йорка. По тем временам плавание было нормальным. Из двухсот сорока пассажиров, взятых на борт в Англии, в Америку прибыло двести тридцать восемь, умер один ребенок и три старика, зато женщина откуда-то из Скандинавии родила двойню. Об этом в заметках Барфусса не упоминается. С другой стороны, в судовом журнале тоже нет записей о необычном пассажире — ни о его уродстве, ни о глухонемоте. А вот об умерших и вновь родившихся запись есть. Помимо скончавшихся пассажиров, еще одного матроса смыло за борт во время шторма к югу от Исландии.
Когда Эркюль Барфусс приехал в Нью-Йорк, поток эмигрантов еще не был таким колоссальным, как двадцать лет спустя, что дало повод американским властям учредить иммиграционное ведомство. Пройдет еще несколько десятков лет, прежде чем появятся внушительные здания на Касл-Гарден и Эллис Айленд, чтобы как-то управиться с гигантскими потоками эмигрантов, ежедневно прибывающих в Новый Свет. И когда красавица «Святая Мария» пришвартовалась на рассвете двадцать седьмого мая, пассажиров никто не ждал. Их погрузили на маленький пароходик и высадили на причале, точнее сказать, на крошечном участке земли на южной оконечности Манхэттена, сегодня носящем имя Баттери Парк.
Утро было очень жарким, с запада дул раскаленный ветер. Паспортный контроль и санитарная инспекция существовали разве только в мечтах чересчур подозрительных бюрократов. Не было никаких залов ожидания и комнат для интервью, никаких пометок мелом на чемоданах, не было и бумажек, которые, приводя новоприбывших эмигрантов в состояние шока, чиновник в униформе прикрепляет английской булавкой к рукаву. Вокруг причала разместились несколько постоялых дворов. Прибывших встречали бойкие личности с предложениями гостиниц и туристских маршрутов, с билетами на речные пароходы и контрактами на приобретение золотоносных участков в районе Великих Озер на севере.
Список пассажиров сохранился — он находится сейчас в музее эмиграции в Бруклине. Эркюль Барфусс значится в списке под номером шестьдесят семь. Имя его написано заглавными буквами, национальность не указана. Отмечено, что у него отсутствует выездной паспорт, выданный властями в Европе, и что он глухонемой. Deaf and dumb.
Вот и все. Всего лишь имя в толпе путешественников, и трудно отделаться от мысли, что если бы он приехал в Америку на какую-нибудь пару десятилетий позже, его просто выслали бы из страны.
Несколько ночей он проводит на Манхэттене. В дневнике записано, что в городе повсюду ощущается «дух свободы». Прямо в гавани он получает бумаги, удостоверяющие личность и одновременно меняет фамилию на звучащую более в англо-саксонском духе: Бэйрфут…
В середине июня 1838 года он приезжает на остров Марта Винъярд. Нам это известно из его собственных записок и данных переписи в Тисбери Каунти, где он занесен в списки под именем Д. Э. Бэйрфут. Что обозначает буква «Д», непонятно. Может быть, deaf — глухой? Он рассказывал моему отцу, какое счастье испытал, впервые попав в окружение глухих. Никто, похоже, не реагировал на его уродство. Обычно он носил маску, но теперь она прикрывала только нижнюю часть лица. В Париже ему сказали, что у него необыкновенно красивые глаза.
Вдохновленный успехами в Институте глухонемых, он мгновенно выучил местный язык жестов, и почти так же быстро — письменный английский.
Священник в приходе Чилмарк, Роберт-сон, нашел ему работу секретаря. Он переводил документы и религиозные тексты с немецкого: в том же году на остров прибыли шестьдесят человек глухих из Австрии. Иногда он замещал кантора в церкви, и никто не удивлялся ни тому, каким образом он, будучи совершенно глухим, выучился играть на органе, ни тому, что играет он на нем пальцами ног.
В конце тридцатых годов он разработал собственный язык — для ног. Это была несколько упрощенная версия французского языка для рук, того, что в форме диалекта использовался на острове. Очень быстро окружение стало его понимать, а потом этот своеобразный язык получил распространение и среди других людей с похожими недостатками. Я с раннего детства помню, как он, желая что-то сказать, писал мелом на маленькой грифельной доске — он всегда носил ее с собой. Если ему надо было что-то добавить, спросить или ответить, он быстро стирал написанное специальной губочкой и писал заново. Я помню, как поражала меня скорость, с какой он работал ногами, он владел пальцами ног не хуже, чем нормальный человек пальцами рук…