Шрифт:
Она жила в этом доме — приживалкой; за ней следили, ее пытались запирать, но она все равно убегала и бродила по поселку…Как она улыбалась — совершенно по-детски и совершенно безумно, вытянув шею и склонив голову к плечу, всматриваясь расширенными несмеющимися глазами… Однажды, в ноябре или начале декабря, когда еще не выпал снег, но вода уже начинала замерзать, она сорвалась с мостика через ров под стенами княжеского жилища. Подскользнулась на заледеневших досках; или оступилась; или прыгнула сама — может, и вправду хотела утопиться, а может, уже перестала понимать, чем зима отличается от лета. Ее успели вытащить — она сгорела в горячке, в несколько дней…
В какой-то из этих комнат осталась качаться раскрашенная люлька с ее ребенком.
Мать — пленная половчанка. Откуда у ее сына варяжское имя? Да еще вроде как и с ошибкой… Тезка его, папаша небезызвестной Рогнеды, вроде во всех летописях Рогволод.
А может, правильно как раз у этого. Черт их разберет. В конце концов, русские во все времена искажали иностранные слова, всобачивая в них лишние гласные, а не наоборот.
Над крышей кружила ворона. Села на край, где уже сидела еще одна. И еще одна прилетела и села… Он опустил голову.
…Второго племянника Всеволода, будущего князя Юрия, все зовут Судиславом. Его сестру Анну — Добронегой…
Думалось не о том. Ерунда лезла в голову — что толстую кухарку зовут Малушей, белого кобеля — Брехом; а групповушка на здешнем церковном языке — «свальный грех». Рогволд, по слухам, дружинников к себе таскал и по двое и по трое…
Ветер пробирался под шапку, и за ворот, и за пазуху. Сухая поземка заметала следы. На ступенях крыльца сидел желтобородый стражник и перематывал портянку.
Эд отвернулся.
Они еще ничего не знают. А монгольские полчища уже покинули родные степи, и уже трусит по миру черный с белыми гривой и хвостом конь Чингис-хана, возомнившего — не первым и не последним — что вся земля под солнцем слишком мала, чтобы иметь больше одного владыки. А они ничего не знают. Не знают, что те из них, кто протянет еще десять лет, будут убиты, и дети их будут убиты, и все их поселение будет стерто с лица земли…
Летел снег. В сером небе — пронзительно-белые скаты крыш и темные дымы…А тучного командира варягов зовут Тостигом. А кличка у него — Хардрааде, Жестокий…
Сплюнув, Эд прошел мимо стражника — наверх, в дом.
…А на костях у них поперечные полоски — тоненькие такие, светлые, как-то по-научному называются… кольца кого-то. Они все тяжело и часто болели в детстве — тогда рост организма замедлялся, и вот там, где костная ткань прекращала расти, а потом начинала снова, и остается такое, более светлое «колечко». Привет от цинги, авитаминоза и туберкулеза, и прочего, и прочего…
Взять на руки и унести. И плевать на все. Не хочу, чтобы у тебя была цинга и сросшиеся зигзагом переломы… чума, оспа, холера, монголы в радужной перспективе, да одни любящие родственники чего стоят…
…Искрилась наледь на окне. И были золотые искорки в разметавшихся по подушке волосах — немытых, свалявшихся, потемневших… Все равно.
Он мог подолгу смотреть на это лицо. Вот так, ночами, когда таяла свеча в серебряном подсвечнике и шуршали тараканы — когда оно, лицо, не принимало выражений и не корчило гримас, когда челюсти не жевали, демонстративно и хамски, с чавканьем, посреди княжеского совета, глаза не щурились, обещая кому-то большие неприятности… Не в том дело, он уже любил все эти гримаски (гримаски! не хрю себе…) — просто так было спокойнее. Спящие безопасны, когда спят зубами к стенке.
Отсветы. Бюсты и мозаики в альбомах по искусству, учебники и энциклопедии — у него и раньше не было впечатления, что люди здорово изменились за тысячелетия. Менялись каноны… Но он не мог поверить, что можно не считать красивыми эти равнодушно-надменные точеные черты.
…А иногда, не успевая остановиться, начинал думать о другом. О том, что под этими бровями — надбровные дуги; веки, губы, нос, кожа, волосы — все это сойдет, всего этого давно нет, если считать по его, Эда, времени… Ему виделся желтый оскал черепа Ингигерд — живой, красивой, веселой, — и он хватался за голову, и усилий стоило не броситься, не прижать изо всех сил, защищая собой… Лишь изредка он позволял себе, чуть касаясь, провести пальцем: висок… скула… впадинка между скулой и челюстной мышцей… ямка между ключицами и ямки под и над кадыком… Просто чтобы убедиться: оно есть. Мое. Тут. Спит…
«…И бойко рифмовали слова «любовь» и «кровь»»…
Это из песенки. Названия не помню. Из старой, кажется, какой-то песни.
Наросший лед не добавил слюдяному окошку прозрачности. За прорезями-ромбиками в ставнях синел ранний вечер. Ставни были закрыты — плотно, на щеколду.
Эд поднялся и перетащил скамейку — тяжелую, на двух резных обрезках досок вместо четырех отдельных ножек — поближе к огню.
В печи стреляли искрами поленья. Березовые. Отраженный свет дрожал в изразцах — желто-голубых, будто неумело раскрашенных акварелью.