Бёлль Генрих
Шрифт:
После ряда поражений, которые фельдфебель потерпел от ефрейтора сегодня утром, он не желал подставлять себя под удар еще и в обед, а потому уселся на высоком табурете у противоположного края стойки, заказал три пирожка с луком и неожиданно, как для себя самого, так и для хозяина, мигом распознавшего в нем любителя пива, — бокал вина. Его сосед у стойки, коммивояжер средних лет и довольно меланхолической наружности, одной рукой скучливо вертевший стакан с пивом, а другой скорбно поглаживавший свою лысину, спросил, каково сейчас на военной службе, так ли, как в его, коммивояжера, времена; недолго думая, фельдфебель отвечал: «Наверно, точно так же», и сразу же заговорил на свою любимую тему — неодинаковое денежное довольствие в войсках НАТО; это всем кровь портит, особенно когда дело касается женщин; придешь куда-нибудь, а там уже ами [24] лежит в постели, к счастью, эти ами обычно женатые и высоконравственные, впрочем, беднягам французам и бельгийцам еще хуже приходится, чем немцам. На вопрос коммивояжера, как оплачиваются голландцы и датчане, Белау отвечал, что не знает, а знает только, что самые разнесчастные ребята — это итальянцы, но ведь их, насколько ему известно, никто и не равняет с этими парнями, которые в отличие от нас, немцев, и бедняг бельгийцев и французов швыряют доллары направо и налево.
24
Ами (фp. ami — друг) — в данном случае подразумевается солдат французской армии.
Патер Кольб раздумывал, нельзя ли ему напроситься на обед и чашечку крепкого кофе к своему биргларскому коллеге; теоретически он ответил на свой вопрос немедленным «можно», но уже несколько минут спустя решил отступить от этого положения: недавно назначенный сюда священник, которого он только однажды видел на конференции настоятелей и нашел довольно симпатичным, был, как ему «шепнули наверху», уполномочен в ближайшее время произвести проверку «недоразумения» с колокольными деньгами и визит патера Кольба мог бы истолковать как просьбу о снисхождении, что, в свою очередь, привело бы к унизительным для него, патера, последствиям. Посему он присоединился к обеим своим прихожанкам, которые устремились в кафе, известное только местным жителям или, вернее, небольшому числу посвященных, а именно: к булочнику Фрону, где в задней комнате, собственно, гостиной Фрона, было устроено нечто вроде кафе; там подавали отлично сваренный кофе, вкусные пирожные и, по желанию посетителя, превосходную густую похлебку или тарелку супа с куском шпика, а не то и мелко нарезанной копченой колбасой. Помимо всего прочего, Кольба влекла туда возможность обстоятельно и конфиденциально, не то что в свидетельской комнате, побеседовать с вдовой Вермельскирхен, которой ему очень хотелось внушить, что ни он, ни какой-либо другой любитель ночных прогулок по деревне за нею не шпионил. Он давно уже раскаивался и упрекал себя в том, что поспешил рассказать женщинам о своих ночных прогулках, на самом деле он гулял совсем не так часто, может быть, раз или два, самое большее три раза в месяц, когда бессонница уж очень мучила его, а читать или молиться уже не было сил. Однажды часа в три или четыре утра он видел некоего мужчину, выходившего из дома вдовы Вермельскирхен, и даже узнал его, но не только никому не назвал его имени, а и себе запретил о нем думать, но так как ему нередко приходилось иметь дело с этим человеком, то он поневоле думал о его тайной ночной авантюре.
Булочная Фрона находилась вдали от модернизованной главной улицы Бирглара, в довольно грязной и еще совсем по-деревенски выглядевшей части города. Кольб предвидел — для этого ему отнюдь не нужно было обладать пророческим даром, — что Фроны пригласят вдову Лейфен на кухню к семейному столу, тогда как вдове Вермельскирхен из-за ее дурной репутации эта честь не будет оказана, что же касается его, то они сочтут, что для патера такое приглашение недостаточно почетно, и тоже не позовут на кухню. Расчет его оправдался только отчасти: Лейфеншу тотчас же увели на кухню, он и Вермельскирхен вошли в кафе, но там уже сидели двое гостей: чета Шольвен из Кирескирхена, приезжавшая к нотариусу по делу о продаже земельного участка; супруги немедленно завязали разговор с Вермельскирхен, славившейся своим умением продавать недвижимость. Она приумножала свои доходы, по частям продавая унаследованные участки и в подходящий момент снова скупая более выгодные, ей и в этом пункте приписывали «шестое чувство». Патер принял предложение подсесть к этим троим за большой стол, накрытый плюшевой скатертью; супница с остатками овощного супа напомнила ему, что он голоден. Шольвены и Вермельскирхен на местном диалекте обменивались мнениями касательно цен на участки в Кирескирхене, где Шольвены, перестав заниматься сельским хозяйством, построили себе «бунгало». Огромный черный кошелек супругов лежал открытый на столе, явно свидетельствуя о том, что они собираются уходить.
Обер-лейтенант Хеймюлер заглянул было в «Пивную кружку», но не ощутил ни малейшего желания обмениваться со своими подчиненными полупьяными интимностями или, еще того хуже, выслушивать замаскированные колкости этого полуинтеллигента ефрейтора Куттке. Потому он неторопливо двинулся дальше по главной улице, миновал оба довольно больших новомодных кафе, которые кишмя кишели гимназистами, подмастерьями, а также учениками ремесленных и сельскохозяйственных училищ, и после долгих колебаний приземлился в «Дурских террасах», где за всеми столиками шли оживленные разговоры, так что он почувствовал себя не только несчастным, но непризнанным, почти что чужаком, и вздохнул с облегчением, отыскав свободный столик. Оживленный, перемежавшийся взрывами смеха разговор за соседним столиком, где супруги Гермес и супруги Кугль-Эггеры старались веселыми шутками скрасить себе неудачный обед; тихая, но весьма доверительная беседа между госпожой Шорф-Крейдель, д-ром Грэйном и стажером Ауссемом, даже сибаритская поза Бергнольте, который раскошелился на сигару (он питал тщетную надежду, что хозяин и для него достанет самую лучшую из-под стойки), — все это он воспринимал как происки врагов, хотя никто из присутствующих не высказывал и не таил злобных мыслей. Ему казалось, что чиновники окружного управления, которые сейчас встали из-за стола и заигрывали с двумя молодыми девицами, видимо секретаршами, с презрением смотрят на него, обер-леитенанта. Он поднялся и снял со стенда одну из центральных газет.
Домой пошли обедать:
Хорн, которому жена подала оладьи, жаренные на свином сале, салат и лимонный крем; пообедав, за чашкой кофе он еще обсудил с ней проблему «совместного обучения в период наступления половой зрелости». На эту тему госпожа Хорн, бывшая учительница средней школы, собиралась сделать доклад в социалистическом рабочем кружке по вопросам воспитания. О денежных штрафах, на него наложенных, Хорн благоразумно умолчал. Грета Хорн, седовласая стройная дама с очень темными глазами, обозвала всех призванных участвовать в деле Грулей, не сделав исключения и для своего супруга, «недоумками», не понимающими, какие откроются возможности, если по-умному устроить паблисити этому делу. «Ты только представь себе, — спокойно сказала она, — что все солдаты станут сжигать свои машины и самолеты. Но эти балбесы социал-демократы, эти жуликоватые святоши, они же обуржуазились больше, чем сами буржуа». Хорн, привыкший к таким и даже более хлестким высказываниям, покачал головой и заметил, что его только одно интересует — по возможности скорее вытащить Груля из тюрьмы; она возразила, что год или два тюрьмы для Груля невелика беда, он и в тюрьме найдет себе работу, потому что «жены тюремных начальников», надо полагать, не менее охочи до стильной мебели, чем другие «дамочки». Вот от женщин ему в тюрьме, хочешь не хочешь, придется отказаться, только и всего, добавила она, как бы подводя итог разговора, с улыбкой, неожиданно украсившей ее строгий рот.
Уже по тому, что жена приготовила на обед его любимое блюдо — фаршированный перец, — судебный исполнитель понял: сейчас она опять будет просить за кого-нибудь из его клиентов, и как в воду глядел. Принеся ему десерт — кофейный крем со сливками, — она призналась, что у нее побывала госпожа Шёфлер и просила ее походатайствовать перед ним об отсрочке продажи с торгов ее малолитражки; за два, самое большее три дня она сумеет все это уладить, а он ведь и сам знает, сказала госпожа Шёфлер, как трудно выцарапать «из когтей этих гиен» уже назначенную к продаже вещь. Халь, к удивлению жены по-прежнему пребывавший в благодушном настроении, отвечал, что он ничем ей помочь не может, сам не попав в крупную неприятность: эта Шёфлер уже не раз достаточно неблаговидным образом срывала им продажу секвестрированного имущества [25] , однажды даже заранее вынула лампы из уже описанного радиоприемника и за бесценок продала их старьевщику в близлежащем большом городе — на вырученные деньги можно было разве что выпить чашку кофе с пирожным; нет, нет и нет, денек еще он может подождать, но не больше, пусть так и скажет этой Шёфлер.
25
Секвестрированное имущество (от лат. sequestro — отделяю). — Речь идет о запрещении или ограничении, налагаемом государственной властью в интересах государства на пользование каким-либо имуществом.
Свидетель Кирфель II, старший финансовый инспектор, личность еще более популярная в Биргларе, чем его отец, полицмейстер, застал свою жену в растрепанных чувствах, хорошо еще, что ее успели несколько успокоить их дочь Биргит и сын Франк, взявшие на себя заботу об обеде: они не дали пригореть вермишели, спасли соус из консервированного мяса, паприки и зеленого горошка от превращения в «гнусное месиво» и, «чтобы немножко подсластить горестную ситуацию», подали на десерт миндальное пирожное и кофе. Чувства госпожи Кирфель, которую почти все характеризовали как «роскошную» женщину, пришли в расстройство в половине одиннадцатого утра, когда один молодой художник доставил свои творения в квартиру Кирфелей. Кирфель, из-за своего податливого характера состоявший председателем чуть ли не всех биргларских кружков, в том числе и кружка поощрения художников Биргларского округа, после долгих переговоров и домогательств получил от вышестоящей инстанции разрешение устраивать в маленьком вестибюле финансового управления художественные выставки. На последнем заседании выставочного комитета (на котором госпожа Гермес снова зарекомендовала себя как смелая, изничтожающая все табу модернистка) решено было начать с индивидуальных выставок: каждые две недели художникам, намеченным жюри, давалась возможность демонстрировать свои произведения налогоплательщикам, вынужденным являться в финансовое управление; очередность устанавливалась жеребьевкой, и номер первый выпал художнику Терфелю, дальнему родственнику полицмейстера, который в одинаковой мере и гордился своим родичем, и чувствовал отвращение к его картинам. Молодой художник Терфель время от времени «заставлял говорить о себе» прессу близлежащего большого города, да и центральная печать раз-другой упомянула его имя. Поначалу он намеревался отклонить предложение выставочного комитета, в каковом усмотрел «попытку пригвоздить меня к этому захолустью», но потом критик Кернель (учитель рисования в биргларской гимназии, а следовательно, бывший учитель Терфеля и отечески благожелательный друг) убедил его, что отклонять такое предложение не следует, в конце концов, у людей в Биргларском округе глаза такие же, как у всех; кроче говоря, Терфель (его картины позднее были названы в «Рейнише рундшау» «пачкотней на половую тему», в «Рейнишес тагеблатт», где Кернель под псевдонимом Оптикус подвизался в качестве художественного критика, — «отважно сексуальными признаниями», и в «Дуртальботе» Хольвегом, который сам писал критические статьи по искусству, — «обнадеживающе безнадежными»), итак, Терфель с помощью своего приятеля около одиннадцати часов утра доставил к госпоже Кирфель свои картины (шесть штук, отобранных жюри, причем четыре из них размером три метра на три) и водворил их в и без того тесной гостиной кирфелевской квартиры, где он, к вящей своей досаде, обнаружил еще одну картину — своего коллеги Шорфа, которого называл не иначе как «халтурщиком от абстракционизма». Госпоже Кирфель внушал страх не столько возможный скандал, сколько сами картины; она и своим детям наказала остерегаться их; вернувшись из школы, они застали мать за несколько необычным занятием — она завешивала простыней «самую омерзительную» из шести картин. Это было одно из больших полотен (три метра на три), на котором с помощью ржаво-красной, лиловой и коричневой, как мастика, краски был раплывчато, но не настолько, чтобы его нельзя было рассмотреть, изображен голый молодой человек, который на грудях распростертой у его ног обнаженной дамы, смахивающих на газовые горелки — из них даже рвалось желтовато-синее пламя, — жарил яичницу-глазунью; картина называлась «Завтрак вдвоем». Почти все другие полотна, тоже с преобладанием ржаво-красных тонов, воспроизводили любовные утехи юных парочек: весь цикл носил название «Таинство брака». Кирфель, немного успокоив жену и санкционировав завешивание картин простынями, за обедом, который он ел без внимания, вдруг испугался своей собственной храбрости. Больше всего его страшил (как он считал, довольно справедливый) гнев налогоплательщиков, которые, явившись в финансовое управление не по своей воле и также не по своей воле натолкнувшись на это искусство, усмотрят в нем злоупотребление их налоговыми отчислениями. Часто, заходя туда по утрам, чтобы попросить занести в свои карточки данные об уменьшении доходов, они, вдобавок, будут возмущены и как родители будущих налогоплательщиков. (Он был очень удивлен, хотя и не разочарован, вопреки утверждениям редких его недоброжелателей, тем, что никакого скандала не вышло; только один юнец, впоследствии опознанный как внук булочника Фрона, прикрепил к картине «Завтрак вдвоем» записочку следующего содержания: «Наверно, она полным-полна природного газа, что сильно уменьшает расходы на газ».) Молодой художник Терфель был уязвлен, что в Биргларе скандал не состоялся, как это случилось даже в близлежащем большом городе. Кирфель, пообещав жене сегодня же препроводить картины «безусловно занавешенными» в свой служебный кабинет, где должно было состояться заседание жюри, пожелавшего еще раз «получше вглядеться» в творения Терфеля, несколько ее успокоил, так что она, под хихиканье детей, даже съела свой обед. На расспросы касательно процесса Грулей Кирфель отвечал, что ничего не знает: им, свидетелям, не дают даже «краем уха» послушать, что делается в зале суда.
В кухне судебного пристава Шроера, выполнявшего также обязанности швейцара и тюремного надзирателя, сидели: сам Шроер, его жена Лиза, судебный пристав Штерк и старик Кирфель, с удовольствием поедая свиные котлеты с салатом и картошкой, мужчины без пиджаков, пододвинув к себе бутылки с пивом. Штерку, который совсем уж было собрался выложить принесенные с собой бутерброды и отвинтить крышку термоса, жена Шроера довольно энергично предложила «отставить это тонкое обхождение» и сесть со всеми за стол, она все равно на него рассчитывала, а если он видит что-нибудь обидное в приглашении пообедать, то она ничего не имеет против, если и он отплатит ей тем же при первом же ее приезде в близлежащий большой город. Когда Штерк спросил, не послать ли в таком случае его бутерброды и «очень хороший кофе» в камеру обвиняемым, да он и сам мог бы им отнести, у них ведь день как-никак выдался тяжелый, то в ответ все присутствующие разразились хохотом. Кирфель, настроенный весьма благодушно, так как он считал, что своими показаниями не нанес особого урона ни своей чести, ни чести обоих Грулей, посоветовал Штерку вступить в ряды бундесвера, потом отправиться в командировку, сжечь машину, угодить в тюрьму, но сначала, разумеется, обзавестись сыном, которому удастся покорить сердце красивейшей девушки Бирглара, и к тому же дочери хозяина ресторана Шмитца и его жены, пользующейся славой лучшей поварихи всего округа. Штерку пришлась по вкусу стряпня госпожи Шроер, но намеков он не понял, и посему, когда раздался звонок, его попросили открыть дверь и провести молодую особу, которую он за нею увидит, к подследственным заключенным, согласно предписанию, предварительно осмотрев содержимое судков — тогда, заверили его, ему все станет ясно. Штерк так и сделал. Шроерша, воспользовавшись его отсутствием, спросила Кирфеля, как у него обстоит с сыном, ведь сегодня ему представлялась наилучшая возможность встретиться с ним в свидетельской комнате и отпраздновать примирение, а он вместо этого «с меланхолическим видом сидел у нее на кухне и дожидался, пока его вызовут». Кирфель, сначала вытерев рот большущим носовым платком и поглядывая на шоколадный пудинг, который хозяйка тем временем поставила на стол, зловеще отвечал, что сын — это его крест и крестом останется, у него в доме все такое парадное, что он даже ходить к сыну не решается. Для него, старого жандарма, который в первые годы своей службы, случалось, играл в скат с им же арестованными бродягами, все это уж больно быстро сделалось. И предательства он тоже забыть не в состоянии. Этими словами он намекал на прошлое, все еще его мучившее. Кирфель отдал сына в гимназию, желая, чтобы он сделался священником; тот, правда, сдал экзамен на аттестат зрелости (Кирфель сказал «экзамент») и даже в течение двух семестров изучал богословие, но потом втюрился в «первую попавшуюся расфуфыренную и размалеванную куклу», и вот этого (то есть куклы, «роскошной госпожи Кирфель») «я ему вовек не прощу».