Шрифт:
Несколько старых горбылей коробилось у задней стены сарая, тоже сбитой из досок, таких трухлявых, что на светлое будущее им рассчитывать уже не приходилось.
Другие стены сарая были выложены камнем, сочащимся влагой. Доски эти уже ни на что не годны. И думать было нечего, чтобы я папе гроб из этих горбылей мастерил! Сел я на деревянную чурочку и подумал, что из них можно было бы сколотить что-то вроде креста на могилку, хоть доски и покоробились, это еще кое-как могло получиться, правда, если на тот крест бросит взгляд кто-то косоглазый, может, он ему даже прямым покажется. Потом я задумался над тем, будем мы что-то писать на кресте, или лучше об этом сразу же забыть. Горбыль он горбыль и есть — что с него взять?
Хоть душу мне и терзала боль утраты, я не сдержал печальной улыбки, взглянув на картинку самого своего любимого доблестного рыцаря, которую налепил на плуг, чтобы, заглядывая время от времени в сарай, любоваться на него в одиночестве и тишине, когда брат оставлял меня в покое и сам с собой забавлялся где-нибудь в другом месте. Эта картинка, которую я как-то вырвал из одного словаря, напомнила мне мою самую любимую историю — я всегда ее рисовал в своем воображении, когда глядел на любимую картинку. Вы понимаете, эта история должна была где-то когда-то случиться на самом деле в реальной жизни. Там говорится о принцессе, заточенной в башне замка злого волшебника или чокнутого монаха, и о прекрасном рыцаре, который пришел туда, спас ее и увез на крылатом коне, и мерцали те крылья конские, как угли горящие, если только я себе там правильно все уяснил. Я до одури мог зачитываться той историей, она так меня пленила, что со временем я начинал представлять себя то рыцарем, то принцессой, то тенью от башни замка, то просто фоном их любви — поросшей зеленой травой лужайкой у крепостной стены, запахом шиповника или влажной от капелек росы накидкой, которую рыцарь набрасывал на скованное ужасом тело своей возлюбленной — так в той истории принцесса называется. Иногда, когда, повышая свой культурный уровень, я читал другие словари, мне доводилось ловить себя на мысли о том, что хотя перед глазами у меня лежала этика Спинозы, мечты мои витали совсем в другом словаре, вновь и вновь уносясь к этой самой моей любимой истории о принцессе, которую вызволил из заточения доблестный рыцарь. Я даже до того дошел, что вечерами на сон грядущий пробовал читать ее брату, но он, как вы сами понимаете, скоро начинал храпеть как боров. Все меня в брате расстраивает, с ним даже помечтать ни о чем нельзя как следует.
Так что взял я все это, то есть две доски и лопату, и потащил с собой обратно, на кухню нашей мирской обители.
Брат так и сидел в той же позе на том же стуле, составляя собой, как иногда говорят, предмет обстановки. Он как круглый дурак, именно это выражение здесь самое подходящее, смотрел прямо перед собой на огрызок яблока, который вот уже три недели свисал на веревке с балки под потолком. Это у нас игра такая была — мы подвешивали на веревке яблоко, потом сцепляли руки за спиной и откусывали от него по кусочку — мне, надо сказать, в этом виде спорта равных нет. Время от времени брат мой дул в рассеянности на то, что осталось от мумифицированного фрукта, ссохшегося, как трупик кузнечика, чтобы раскачать его на веревочке. Он ни единой строчки так и не написал в книге заклятий. Его просто нельзя оставлять одного.
— Досок там приличных нет, — сказал я. — Придется мне идти в село и доставать гроб, но крест, по крайней мере, мы сами сможем сколотить.
Лошадь приплелась за мной следом и теперь таращила на нас глазища через окно. Это было вполне в ее репертуаре.
— У нас какие-нибудь гроши остались?
Не знаю, что случилось с моими словами, но они напрочь не доходили до сознания брата. Село, гроб, деньги — все эти необычные слова вывернули его способность к пониманию наизнанку. Он хотел, было, сделать какое-то движение, да, видно, передумал, начал подниматься со стула, но снова на него опустился. Он чем-то напомнил мне собаку, которая жила у нас раньше, папа ее вместе с хлебом насущным кормил нафталиновыми шариками. Так вот, он мне очень напомнил теперь ту собаку в первый час после того, как папа накормил ее нафталином.
Бог знает, почему мне пришла в голову мысль о том, что, если бы папа был в состоянии предвидеть случившееся, ему могло бы прийти на ум захватить с собой в могилу что-то близкое ему и дорогое. Например, нас с братом, подумал я, но такая перспектива показалась мне чересчур дерзкой. Наша очередь тоже, конечно, придет когда-нибудь, то есть, когда-то и нам придет время преставиться, может, нам это в один и тот же день суждено будет, а может статься, нас в разное время соборовать будут, если можно так выразиться, потому что папина очередь, она вроде бы всегда маячила на горизонте, где-то там, в неясном отдалении, как что-то вроде приказа или зова, исходящего из утробы земли, точно так же, как раньше все его приказы исходили из его спальни наверху. Я как себе это представляю, так и говорю. Но с этим, конечно, вполне можно было бы повременить, я хочу сказать, с нашей очередью преставиться, хотя бы несколько дней, а может, и недель или даже веков, потому что мы знаем из достоверного источника, то есть от папы нашего, что все мы смертные, и о том мы знаем, что ничто не вечно под луной, но папа тем не менее никогда не говорил нам, сколько именно будет длиться наше бренное бытие, мое и брата, и как скоро нам предстоит сделаться трупами, чтобы из состояния его подмастерьев перейти к положению его сподвижников.
Я открыл буфет посмотреть, есть ли у нас еще что-нибудь в кошельке, и вывалил его содержимое на стол. Там было с дюжину одинаковых монет из какого-то тусклого металла, которые раскатились по столу во все стороны, и мне их пришлось останавливать рукой. Хотя, они раскатились неправильное выражение, потому что на самом деле раскатилась она — дюжина, то есть, как один человек, тем хуже, потому что синтаксис я учил по графу де Сен-Симону, если не считать того, что мне папа объяснял. Все равно в голове у меня что-то не стыкуется. Я всегда путаю времена глаголов, какая-то белиберда иногда получается. В писанине моей, наверное, сам черт ногу сломит.
— Как ты думаешь, здесь хватит, чтобы купить папе сосновый ящик?
Сосновый ящик — это такая папина шутка, у него их, конечно, было не пруд пруди, но он, бывало, частенько вворачивал их в разговор, когда рассказывал нам о ком-нибудь, кто умер в дни его молодости, когда сам он был парнем хоть куда. Брат мой, как и я, понятия не имел, хватит ли нам этих грошей, потому что отец никогда не брал нас с собой в село, когда ходил туда с лошадью отовариваться продуктами. Возвращался он оттуда всегда сам не свой. Нам это совсем не нравилось, потому что он тогда щедро раздавал затрещины.
— Он бы должен нам был объяснить, сколько стоят деньги, — сказал брат.
— Он говорил, что это гроши, — возразил я. — Эти наши гроши стоят столько же, сколько деньги тех, кто живет в селе.
Забыл заметить, что из нас двоих я, конечно, гораздо сообразительнее. Мои убедительные доводы бьют наповал. Если бы эти строки писал мой брат, вам бы сразу бросилось в глаза убожество его мысли, никто бы в его писанине не понял ни словечка.
— Может быть, нам их понадобится гораздо больше. Когда папа туда ходил, он всегда брал их с собой целый мешочек.