Шрифт:
— Что буде-ет! Что буде-ет! Вот тебе и допелись, дохвастались… Скоро мужики придут, а вода где? А еда где?
— Кастру-улей достанем, — растерянно прогудела Любаша совсем таким же голосом, как тот голос, что недавно гудел в колодце. — Там на кухне кастру-у-уля ещё есть.
— Кастру-уля! — сердито передразнила бабушка. — Наказанье ты моё, вот ты кто! Неси, попробуем.
К колодцу бабушка Любашу больше не подпустила. Охая и всё повторяя шёпотом: «Господи, господи…», она сама продела сквозь обе ручки кастрюли цепь, сама опустила кастрюлю в колодец.
Наверх кастрюля вернулась с водой, но не полная. Её неудобные ручки скользили по цепи, кастрюля съезжала набок, и воды в ней оказалось на донце.
— Вот так! — сказала бабушка. — Теперь будем таскать в час по чайной ложке, а время-то всё идет. Бери, нескладёна, неси, выливай в картошку. У меня ноженьки отнялись…
И Любаша всхлипнула, обняла мокрую, всю в печной копоти, кастрюлю и понесла вверх по тропинке на кухню.
Сходить туда и обратно пришлось не единожды. Сарафан и голубой фартук промокли, испачкались. Бабушка тоже вся уплескалась, отвязывая и привязывая несподручную кастрюлю, но вот наконец Любаша сказала робким голосом:
— Уже всё… В картошку хватит, это в последний раз.
— В последний! — сердито переговорила бабушка. — Ещё намаемся, наревёмся до последнего-то… Мужики умыться спросят, да ещё и обед надо варить, и ужин варить.
Она забрала кастрюлю сама, пошла на кухню через лужайку. Любаша поплелась рядом. Там бабушка с громким стуком, всё ещё в сердцах, поставила кастрюлю на стол.
— Что теперь Ивану-то Романычу скажем? Он ведь не похвалит, нет.
А Любаша и сама знала, что не похвалит. За что ему теперь Любашу хвалить? Не за что.
Она села на скамейку, вздохнула, но бабушка сказала:
— Вздыхать нечего, берись за дело. Аханьем да воздыханием беды не исправить.
И Любаша принялась за дело, да только теперь у неё всё валилось из рук. Стала доставать из корзины соль — чуть не опрокинула банку. Стала вынимать спички из коробка — спички рассыпала.
— Сама управлюсь. Ладно… — махнула бабушка и сама растопила печку, сама поставила картошку на огонь, сама принялась резать на сковородку розовое, крепкое сало.
А Любаша прислушивалась к гулу комбайнов, думала об одном: «Вот придут сейчас комбайнеры, придёт Иван Романыч, про всё узнает и сразу скажет: „Ну, ясно-понятно! Никакая ты не Любовь Николаевна, а как была чижиком, так чижиком и осталась. У тебя только и умения, что государственные вёдра топить!“ Он прямо так скажет — государственные! — как сказал шофёру Петеньке про буханки».
И наверняка так же вот потом нахмурится и замолчит, и куда ей, Любаше, тогда деваться? Хоть пешком уходи обратно в село…
Но в селе, наверное, всем известно, что Любаша уехала с бабушкой кормить комбайнеров. И конечно, кто-нибудь да там и спросит: «Ну как? Накормила? Съездила?» И это будет уже совсем великая-превеликая стыдобушка.
Она поглядела в ту сторону, куда убегала дорога.
Там, за жарким полем, стоял хмурый лес. За лесом подымались голубоватые холмы.
На одном, на самом далёком холме, чуть виднелись крошечные домики села, и Любаше стало от этого ещё тоскливее.
А шум комбайнов нарастал. Они подходили к самой околице. Теперь хорошо было слыхать, как гремят перегретые на солнце моторы, и вдруг они смолкли, настала тишина, и бабушка сказала:
— Приехали!
Сердце у Любаши оборвалось, Любаша бросилась бежать.
— Куда ты? — закричала бабушка, да Любаша даже не оглянулась.
Она мчалась изо всех сил. Длинный фартук распустился, мешал ей, она приступила на него, чуть не упала, но лишь взмахнула руками и помчалась дальше.
Она бежала всё шибче и шибче прямо к комбайнам.
И вот перелезла старую изгородь, а навстречу ей уже шагал Иван Романыч, а за Иваном Романычем — комбайнеры, и даже Петенька-шофёр опять был тут.
Все пятеро улыбались Любаше ещё издали, но она зажмурилась, остановилась, подхватила фартук и, почти задохнувшись, крикнула:
— Я ведро утопила! Государственное! На кухне воды нет.
Иван Романыч улыбаться перестал. Комбайнеры улыбаться тоже перестали. А кудрявый Петенька испуганно спросил:
— Чё? И шамовки никакой нету?
Любаша хотела сказать, что «шамовка» есть, но от горя дыхание переняло совсем, и она только стояла, да комкала в руках фартук, да моргала мокрыми ресницами.
Иван Романыч оглянулся на комбайнеров, пожал плечами:
— Ничего не понимаю…
Комбайнеры тоже пожали плечами. Они все растерянной Любаше показались одинаковыми. Все — в кирзовых сапожищах, в пыльных брюках, в мокрых от пота майках; руки, плечи обожжены солнцем. Только головы у них у каждого были накрыты по-разному. На одном татарская тюбетейка, на другом соломенная шляпа, на третьем ситцевая шапочка с целлофановым козырьком.
Они переглянулись молча, а Иван Романыч легонько повернул Любашу за плечо, подтолкнул назад к изгороди.