Шрифт:
— Прости меня.
— Ты о чем?
И тогда он все рассказал, всхлипывая, под пение этих идиотских птиц. Три месяца он скрывал это от меня, а теперь одним махом выложил все, и враз стали понятны и его ярость, и возобновившееся пьянство, и угрюмость, и необъяснимые, убийственные перепады настроения. Он говорил с трудом, все еще сжимая голову руками, словно она могла лопнуть от напряжения, и мне становилось все страшнее.
Жизнь оказалась благосклоннее к Шарон Страз, чем к остальным членам нашей семьи. Она вышла замуж совсем молодой, родила меня, когда ей не было и семнадцати, а в двадцать пять покинула нас навсегда. Как и отец, она любила клише, и наверняка письма ее были полны страдальческой болтологии на психологические темы вроде того, что «ей надо было разобраться в себе», что да, «виноваты оба», что она «эмоционально не вписывалась», и прочих доводов для оправдания своего бегства.
Но, по ее словам, она изменилась и наконец повзрослела. То есть получалось, что мы с отцом — игрушки, которые она переросла, вроде трехколесного велосипеда, когда-то любимого, а теперь просто смешного. Интересно, мама все еще брызгается «Синнабаром» или она переросла и это?
Так или иначе, она снова вышла замуж, за иностранного студента, с которым познакомилась в лондонском баре, и переехала к нему в Париж. Ксавье — замечательный человек, и нам бы он обязательно понравился. Она так хочет познакомить нас; он преподает английский, любит спорт и обожает детей.
Таким образом, она подобралась к следующему пункту: они с Ксавье очень стараются, но у них не выходит с ребенком. И хотя у Шарон не хватало смелости написать мне, она никогда не забывала своего Гномика, свою ненаглядную радость, и каждый божий день думала обо мне.
Наконец она уговорила Ксавье. У них в квартире столько места, что хватит на троих. Я — такой способный ребенок и запросто выучу французский; но главное, у меня снова будет семья, любящая семья, и деньги, чтобы купить все то, в чем мне столько лет отказывали.
Какой кошмар. Прошло четыре года, и за это время отчаянная тоска по матери превратилась в полное безразличие, и даже хуже. Мысль о том, чтобы снова увидеть ее — пойти на примирение, о котором она явно мечтала, — вызвала у меня какое-то тупое, тошнотворное замешательство. Шарон Страз представилась совсем в другом свете — она со своим дешевым блеском искушенности предлагает мне новую готовую жизнь-дешевку в обмен на годы моих страданий. Только вот мне этого уже не надо.
— Надо, детка, — говорил отец.
Его жестокость сменилась приторной жалостью к себе, не менее отвратительной. Меня не обманешь. Банальная сентиментальность уголовника, с татуировкой МАМА и ПАПА на окровавленных пальцах, негодование бандита по поводу увиденного в новостях педофила, слезы тирана над собачкой, погибшей под машиной.
— Надо, надо. Такая возможность, понимаешь? Не упусти. Я-то? Да я бы принял ее назад хоть завтра. Хоть сегодня.
— Ну а я нет. Мне и здесь хорошо.
— Ну конечно. Хорошо. Да тебе же предлагают такое…
— Какое?
— Ну, Париж, там, деньги. Нормальную жизнь.
— У меня и так есть жизнь.
— И деньги.
— Не нужны мне ее деньги. Нам хватает.
— Ну ладно.
— Я серьезно, папа. Не поддавайся ей. Я хочу остаться здесь. Не надо меня заставлять.
— Я же сказал — ладно.
— Обещаешь?
— Угу.
— Честно?
— Угу.
Но он отводил взгляд. Вечером, когда надо было выносить мусор, в помойном ведре оказалась куча корешков лотерейных билетов — штук двадцать, а то и больше: «Лото», и «Гарпун», и «Победитель получает все!» — сверкающие, будто елочные игрушки, среди спитой заварки и консервных банок.
Появление Шарон Страз стало главным ударом того лета. Из ее писем (которые отец раньше прятал, а теперь они лежали передо мной, все больше ужасая) было ясно, что у нее далеко идущие планы. В принципе, Ксавье согласился стать мне приемным отцом, Шарон навела справки в окрестных школах и даже связалась с нашей местной социальной службой, которая снабдила ее информацией о моей посещаемости, успеваемости и отношении к жизни. Что укрепило ее доводы, направленные против отца.
Впрочем, этого уже не нужно: после долгих лет борьбы Джон Страз наконец сдался. Он редко моется, не ходит никуда, кроме лавок с жареной рыбой и китайской едой навынос, тратит б'oльшую часть наших денег на лотерейные билеты и спиртное, а за последние две недели еще больше погрузился в себя.
В другое время отцовская депрессия принесла бы мне счастье свободы. Неожиданно он разрешил поздно приходить и не спрашивает, где это я болтаюсь. Можно пойти в кино или в паб. Можно взять свои ключи (после того ужасного случая мне удалось сделать дубликат) и бродить по «Сент-Освальду» сколько угодно. Правда, теперь меня туда не очень тянет. Без друга почти все мои прежние радости померкли, и теперь мы гуляем втроем — я, Леон и Франческа.