Шрифт:
Это еще года два назад и Стасов отмечал: «Товариществу передвижных выставок с каждым годом все труднее. Всякий раз являются все какие-нибудь новости, не в помощь, а на помеху. То Академия отказывается более давать ему для выставки свои залы, тем публично доказывая, что ее вовсе не утешает почин и успех русских художников, желающих быть самостоятельными… то возникает, под протекцией той же Академии, какое-то особое «Общество выставок», желающее быть монополистом… то выходят вон, под удивительными предлогами, иные члены, то без всяких предлогов другие умирают, а третьи — и того хуже, живы остаются, да не хотят ничего делать. И что же! Товарищество, посмотришь, и в ус себе не дует: возьмет да стряхнет с себя одну беду за другою и потом стоит себе по-прежнему живое, сильное и здоровое как ни в чем не бывало. Видно, и в самом деле все русские художественные силы тут в сборе, одна другую притягивает, одна другой помогает, и идут они все по настоящей дороге…»
— Видно, и в самом деле… — с усмешкой говорит Иван Иванович. — Отчего ж нам идти не по настоящей дороге? Мы ее сами выбирали, эту дорогу… Один может ошибиться, другой… все не могут. На то оно — товарищество.
Он возвращается в Рождественское в том же спокойном, добром состоянии духа и в первый же день отправляется на этюды, пишет любимые свои сосны, кажется, чувствуешь, как под красновато-коричневой корой текут, пульсируют живые горячие соки…
Вечером, когда дети засыпают, Иван Иванович подолгу сумерничают с женой. Виктория уходит «смотреть луну», и они остаются вдвоем. Луна и вправду народилась чудесная, оранжево-желтая, чуть притуманенная по краям — наверное, к непогоде.
Разговор поначалу о том о сем, потом неизменно касается дел художественных.
— Крамской был болен, сейчас поправился, — рассказывает Иван Иванович. — Пишет портреты, ругает и пишет, ругает и снова пишет — портреты, портреты… Куда он без них? А в Академии как будто намечаются какие-то реформы…
— Усилиями и заботами Федора Ивановича Иордана?
— Да, кажется, Иордан и на сей раз руку свою приложит. Сначала по его прихоти было решено не допускать к конкурсным экзаменам женатых учащихся, потом изъяли журналы и газеты из академического буфета… — невесело смеется Шишкин. — Бог знает, что еще взбредет в голову восьмидесятилетнему старцу.
— Не понимаю, — возмущается Ольга Антоновна, — отчего Иордан, гравер по меди, назначен ректором по живописи и скульптуре, других нет? Там же у них Ге, Боголюбов…
— Боголюбов не нам чета, — шутит Иван Иванович, — он учит живописи его высочество наследника. До того ли ему теперь!..
— И все-таки обидно, — с печальной озабоченностью говорит Ольга Антоновна. — Сколько там истинных талантов и сколько будет при такой постановке дела загублено!.. Можно ли равнодушно смотреть на это?
— Что же делать? В свое время тринадцать молодых художников порвали с Академией, это было начало нового движения в искусстве, ручеек, который превратился со временем в большую реку…
— Да, но, к сожалению, слишком далеко от Академии течет эта река.
Шишкин удивленно посмотрел на жену.
— Что ж, это и верно. Сколько сил положено, чтоб уйти от Академии, вырваться из ее тенет… Теперь мы имеем целое направление в русском искусстве. Лучшие силы объединились… А Крамской вот новую идею выдвигает: провести съезд художников всей России, да, видать, высочайшего позволения на то не получить: а ну как эти силы будут повернуты не туда! Ах, Россия, Россия, отчего твои художники в вечных пасынках у тебя? А ты говоришь, Академия…
— Да, — вздохнула Ольга Антоновна, — но это же совсем не дело, когда Академия сама по себе, а товарищество тоже само по себе. Скажи, разве вас, художников, не тревожит будущее русской живописи? А в чьих оно руках-то, будущее, об этом вы не задумывались? Вот и выходит, что, кроме Иордана, некому там быть во главе.
— Что же делать? В самом деле заколдованный круг, — соглашается Иван Иванович и смотрит на жену с уважением: умница. Ольга Антоновна грустно улыбается, при лунном свете лицо ее кажется неестественно бледным, усталым, и Шишкин спохватывается:
— Замучил я тебя разговорами, давай-ка отдыхать.
— Нет, нет, ничего, ты же знаешь, как мне все это интересно… — говорит Ольга Антоновна, вдруг умолкает внезапно, и улыбка, словно забытая на лице, делается некрасивой, превращаясь в гримасу. Ольга Антоновна виновато и растерянно смотрит на мужа, он испуганно спрашивает:
— Что с тобой?
— Не знаю. Внезапная боль… Я лягу. Все пройдет. Пожалуйста, не волнуйся. Все пройдет.
Однако боли не проходили, напротив, ночью усилились, стали резче и мучительнее, поднялся жар, и Ольга Антоновна, едва шевеля спекшимися губами, шептала: «Воды… воды». И жаловалась на тяжесть в животе. Виктория делала холодные компрессы — не помогало. К вечеру следующего дня Ольга Антоновна впала в беспамятство. Иван Иванович съездил за врачом, и тот, осмотрев больную, определил воспаление брюшины.
— Что же будет? — растерянно спрашивал Шишкин.
— Не могу знать, — развел руками доктор. — Слишком острая форма. Если справится организм…
Но организм не справлялся. Лечение не помогало. Ольга Антоновна металась в жару, слабым голосом кого-то просила: «Тропинку… тропинку мою… Господи, я потеряла тропинку…»
И ровно через месяц после рождения дочери скончалась.
— Что это? — Шишкин обезумел от горя. — Что это? — спрашивал он, глядя в неподвижное и такое, казалось, спокойное после пережитых мучений лицо жены, отрешенное и уже неподвластное ни времени, ни земным тяготам. — Что это? — мучительно старался понять и осмыслить случившееся Иван Иванович. Смерть Ольги была для него неожиданной и противоестественной.