Шрифт:
Для запоздалых купальщиков они выглядели двумя детьми, разыгравшимися на пляже…
Тот, кто воскликнул первым: «Ты мне делаешь больно!» – прервал эту игру жадного познания. Они, отдуваясь, приподнялись с земли. Они почувствовали лишь намек, преддверие физического наслаждения, даже не посмев себе в этом сознаться, ибо то, что они были братом и сестрой, воздвигало еще пока преграду их воображению.
Однако возвращались они молча, держались за руки, неся в себе тайную радость и разделенное чувство стыда, еще больше их связывавшее и побуждавшее с большим уважением относиться друг к другу.
10
Габриэль Де Воос со смертью Жаклин окончательно перестал пить. Можно было подумать, что его мучает раскаяние, – на самом же деле это был просто страх во хмелю потерять над собой контроль и признаться.
Но жил он в каком-то оцепенении, опьяняя себя, как наркотиком, воспоминанием, гнездившимся в глубинах сознания.
Он вдруг состарился; плечи его ссутулились.
– Как же он, бедный, должно быть, страдает, – говорили о нем. – И ничем его не отвлечешь.
Габриэль почти безвыездно жил в Моглеве и разумно управлял поместьем.
Он охотился, не отлипая от собак, почти ни с кем не разговаривая и стараясь оторваться от нескольких мелкопоместных длинноносых соседей, которые по-прежнему входили в команду.
Ван Хеерен, сраженный приступом подагры, сидел в ватных сапогах и не мог больше охотиться.
Мчась галопом по какой-нибудь аллее, Габриэль часто поворачивал голову, словно ожидая увидеть рядом лошадь Жаклин.
Сгоревший дуб, аллея Дам, Господский круг, дорога у пруда Фонгрель, Волчья яма… сколько было мест, где Габриэль невольно обращался к первому доезжачему:
– Вы помните, Лавердюр, ту охоту… с госпожой графиней…
А потом настал день, когда Габриэль стал говорить:
– Вы ведь охотились и с бароном Франсуа…
– Еще бы, господин граф…
И у Лавердюра сжало горло, хотя он и не мог определить, какую странную форму приняло горе в душе Габриэля.
Жилон был единственным, с кем Габриэль с удовольствием встречался более или менее регулярно. Почти каждый вечер они ужинали вместе либо в Моглеве, либо в Монпрели.
– Понимаешь, старина Габриэль, – сказал ему однажды бывший драгун, – ты, конечно, выжди какое-то время, а потом… в один прекрасный день… женись. А то станешь, как я, старой колымагой с большим животом, убогой жизнью и пустотой в голове.
– О нет, нет! – отвечал ему Габриэль. – Ведь на сей раз я буду вдовцом… А я не хочу, чтобы кто-то из-за меня страдал.
Габриэль поставил на каминную доску в своей комнате своеобразный алтарь с фотографиями Жаклин и Франсуа – он украшал их цветами и в молчаливом созерцании проводил перед ними долгие часы.
Случалось, глядя на выцветшую фотографию Франсуа Шудлера в каске 1914 года с лошадиным хвостом, Габриэль шептал, и глаза его увлажнялись:
– Может, вы все-таки простите меня… может, все-таки поймете… может, примете меня в свое общество там, наверху, даже если она этого не захочет…
Однажды ночью, так, что никто и не заметил, умер Урбен де Ла Моннери. Тонкие, как паутина, нити, привязывавшие его к жизни, разорвались во сне.
Склеп часовни Моглева был заполнен. Пришлось передвинуть надгробия и поработать каменщикам, чтобы можно было поставить там гроб маркиза. Габриэль, в черном пальто, присутствовал при работах.
Лак на гробе Жаклин оставался еще совсем нетронутым. Габриэль на несколько секунд приложился к нему лбом. «Франсуа лежит на Пер-Лашез, – подумал он, – она – здесь, где буду я?»
И громко обратился к рабочим.
– Ну, приступайте же, – сказал он.
Роскошный гроб Жана де Ла Моннери уже треснул, наполовину сгнил и рассыпался, так что стал виден цинковый саркофаг, в котором спал вечным сном великий представитель семейства, закованный в металл, отделявший его от всей родни.
На других плитах виднелись другие полуистлевшие дубовые доски, и сквозь них зияли пустые лица и белели решетки груди. А на самых нижних уровнях склепа уже исчезли всякие следы дерева и массивные изукрашенные рукоятки, таблички с выгравированными именами, серебряные распятия лежали вперемешку со скелетами.
У одной старой дамы на больших берцовых костях удивительным образом сохранились нетронутыми черные чулки, которые рассыпались в прах при малейшем к ним прикосновении.
Было там довольно много и тонких детских косточек, которые собрали вместе, так же как и маленькие черепа, и положили, высвобождая место, на самое дно склепа. Притом тут покоились усопшие лишь за последние сто с небольшим лет, ибо до Революции всех владельцев Моглева хоронили в деревенской церкви.
Наконец отчищенные, заново укрепленные плиты были установлены в надлежащем порядке, и в обители мертвых воцарилась симметрия. А со дна захоронения поднимался едва уловимый незнакомый пресный запах, исходивший от останков лежавших там тел.