Шрифт:
В тридцать пятом году, незадолго до рождения Майи, дочери от Мари-Терезы Вальтер, Пабло с Ольгой разошлись. Он хотел развода, так как их совместная жизнь стала невыносимой. Рассказывал, что Ольга вопила на него целыми днями. Она развода не хотела, поэтому переговоры о раздельном жительстве были долгими и сложными. К тому же, по условиям брака, их собственность являлась общей, это значило, что в случае развода он будет вынужден отдать Ольге половину картин, а ему этого никак не хотелось. Поэтому она, хотя с одной стороны тоже хотела развода, тянула время, решая, как все устроить к собственной выгоде. По французским законам брак между двумя иностранцами может быть расторгнут только по законам страны, подданным которой является муж. Пока шли споры, в Испании вспыхнула гражданская война, правительство было свергнуто, и к власти пришел генерал Франко. При новом режиме испанским подданным, заключившим церковный брак, развод был запрещен. Пабло с Ольгой уже расстались, но оформить развод не могли. Он отдал ей замок Буажелу. Сам продолжал жить на улице ла Бети, но в тридцать седьмом году, когда приобрел мастерские на улице Великих Августинцев, начал там работать. В сорок втором перебрался туда жить.
Как-то зимним утром, вскоре после нашего первого визита в банк, Пабло повел меня в квартиру на улице ла Бети. Там ожила история, которую он рассказывал мне во всех подробностях. Однако я была совершенно не готова к тому, что увидела. Мы вошли в переднюю квартиры на шестом этаже. Окна всех комнат были закрыты ставнями, все было покрыто пылью. Квартира не открывалась с сорок второго года. Мы вошли в находившуюся слева спальню Пабло и Ольги. Две одинаковые кровати были застелены, одна так, словно на ней кто-то собирался спать: покрывало было откинуто, простыня и одеяло не заправлены под матрац. На простынях и наволочках лежала скопившаяся за пять лет пыль. У каждой кровати стоял ночной столик, на одном до сих пор лежали остатки последнего завтрака: сахар и что-то похожее на гренки. В спальне висело шесть или семь маленьких картин Коро, которые Пабло купил у Пауля Розенберга или выменял на свои. Кроме них было еще две картины, написанных в постимпрессионистской манере.
– Кто это? — спросил меня Пабло.
Я пристально вгляделась в одну. То был горный пейзаж.
– Судя по сочетанию зеленого с розовым, — ответила я, — должно быть, Матисс.
– Правильно, — сказал Пабло. — Обе — ранний Матисс.
Другая картина представляла собой натюрморт: цветы в оловянном горшке, очень яркие, более узнаваемый Матисс, но очень ранний, до фовистского периода.
Мы вошли в соседнюю спальню. Ее когда-то занимал Пауло. Стены были увешаны фотографиями чемпионов велосипедных гонок, на полу валялись игрушечные автомобили, словно там обитал восьмилетний мальчик. Однако Пауло покинул эту комнату четырнадцатилетним. Оттуда мы пошли в гостиную в передней части дома. Это была совершенно безликая комната с большим концертным пианино, на котором Пауло приходилось играть гаммы под надзором Марселлы Мейер, хотя, по словам Пабло, к игре на пианино у него не было ни таланта, ни интереса. Вся мебель была покрыта широкими чехлами, а они в свою очередь пятилетней пылью. Пабло ходил от одного предмета мебели к другому, поднимал чехлы, показывая, что все кресла обиты атласом разных цветов. Повсюду лежали стопы газет, из них торчали уложенные между газетами рисунки Пабло.
Мы с трудом открыли другую дверь и оказались на пороге комнаты площадью около шестнадцати квадратных футов. Определить площадь точнее было невозможно, потому что она за исключением небольшого пространства у порога была завалена от пола до потолка. Это был склад Пабло, где хранилось все, что нужно сохранить. Но поскольку он ничего не выбрасывал — даже пустого спичечного коробка или маленькой акварели Сера — то чего там только не было. Старые газеты и журналы, альбомы с эскизами, десятки экземпляров книг, которые он иллюстрировал, образовывали сплошную стену. Я взяла стопку писем и обнаружила, что там есть письма от таких друзей как Аполлинер и Макс Жакоб, а также записка от прачки, которую он некогда находил очень забавной. На лицевой стороне этой стены висела очаровательная итальянская кукла семнадцатого века, скрепленная проволокой в костюме Арлекина, около четырех футов в высоту. За ней тут и там в этой массе виднелись картины. Я заглянула в одну из коробок. Она была полна золотых монет.
После этой комнаты другие воспринимались с облегчением: столовая, где царил лишь нормальный беспорядок, и еще одна, главным предметом обстановки которой был большой круглый стол, по стилю отдаленно напоминающий мебель времен Второй Империи, заваленный таким же хламом. Этот стол есть на многих умеренно кубистских полотнах и гуашах начала двадцатых годов, стоящий перед открытым окном, иногда с куполом собора Святого Августина вдали. На многих картинах он завален разными вещами. Со стола с тех пор ничего не исчезло, но многое прибавилось.
Главные комнаты квартиры были выложены в форме полукруга вокруг входа. Оттуда длинный коридор вел в служебные помещения: гардеробную, прачечную, спальню, где спали горничная Инес с сестрой, в самом его конце находилась кухня. В гардеробной Пабло открыл один из чуланов. Там висело пять или шесть костюмов, напоминающих сухие листья, ставшие почти прозрачными, с едва сохранившимся рисунком волокон. Моль съела все шерстяное. Сохранились только бортовка и нитки на манжетах и карманах там, где прошла игла портного. В нагрудном кармане одного из костюмов лежал смятый, пыльный желтый носовой платок. У некоторых чуланов дверец не было.
– Я подумал, на дверцах будет хорошо писать, поэтому снял их и отнес в мастерскую, — сказал Пабло.
Мы пошли на кухню. Тарелки, кастрюли и сковородки были на местах. Я заглянула в буфетную, увидела там банки засахарившегося джема и варенья.
Этажом выше царил тот же беспорядок, но вещей было поменьше. Составленные у стен картины всевозможных размеров, заваленные кистями столы, по всему полу валялись сотни выдавленных тюбиков из-под краски. Пабло показал мне деревянное кресло с тростниковым сиденьем и канапе из испанского павильона на Парижской всемирной выставке тридцать седьмого года, где он выставлял «Гернику». Это были изделия каталонских крестьян, и они так нравились Пабло, что их подарили ему после закрытия выставки. Был засохший филодендрон, на который Пабло навешал всевозможные предметы: метелку из ярких перьев, птичий клюв, разноцветные коробки из-под сигарет. Случайное скопление стольких разнородных вещей привело к результату, в котором рука Пикассо чувствовалась больше, чем в любом сознательном подборе. В сущности, все эти вещи казались так явно и тесно связанными с его работой, что мне показалось, будто я вошла в пещеру Али-Бабы, который предпочел бы ограбить мастерскую алхимика, а не Картье или ван Клеефа и Арпеля.
– Однажды летом я уехал на отдых и оставил окно открытым, — сказал Пабло. — Возвратясь, обнаружил, что в мастерской поселилось целое семейство голубей. Выгонять их мне не хотелось. Конечно, они все замарали пометом, и нельзя было ожидать, что картины избегнут этой участи.
Я увидела несколько картин того периода, украшенных таким образом голубями. Убирать с них помет Пабло не видел смысла.
– Это создает любопытный неожиданный эффект, — сказал он.
Я сказала, что, на мой взгляд, его картины прославлены самыми обыденными вещами.