Шрифт:
Раза два на неделе приказывал атаман Погостину запрягать в ковровые санки тройку заводских серых, вздымая тучи снега, скакал на кордон. Чертом-дьяволом, бурей проносился через деревни, через поля. У кордона по колени в снег осаживались бешеные кони.
Розовая жаркая красавица на крылечке встречала Распопова, вела дружка в горницу. Заводила граммофон – «Очи черные, очи страстные», или «Свой уголок я убрала цветами», или смешную – как два еврея по телефону разговаривают и один у другого спрашивает: «Ази где зе ви такая рэдьке кушали, что от вас дазе по телефону воняет…» Очень атаман полюбил граммофонную игру.
Погостин же тем временем либо возле лошадей возился, либо на кухоньке с дедом Еремкой лясы точил. Дед Еремка – полесовщик, свекор Ксанин – от мужа, еще с германской пропавшего без вести, – чудной был старичок: ничего не одобрял – ни что было, ни что есть. Он одобрял – что будет. А будет, по его мыслям, анархия. Никакого начальства, никаких законов, никакого суда. Живи, как вздумаешь, делай что хошь – и ничего тебе за это не будет.
– А человека убьешь – это как? – спрашивал Погостин.
– Та шо ж то таке за цаца? Ну и убьешь…
– Так это ж, дед, все друг дружку, за здорово живешь так и перехлопают!
– От то ж и гарно, – говорил дед Еремка, и в тусклых его старческих глазах загорались хитрые огоньки.
Был он еще крепок, жилист, все зубы целы, но злобы в себе держал – край непочатый. Звали его в округе Хорёк.
Час-другой в чистой горнице баловался атаман с бабой. И все время у них граммофон играл. Выходил затем на кухоньку, присмиревший, ублаготворенный и словно бы распаренный, как после бани. Но, минуты не медля, велел подавать лошадей и, как ни уговаривала Ксана остаться переночевать, уезжал.
На пороге злой шуткой перекидывался с дедом:
– Ну, як, дидусь, ще нэ подавывсь гадючьей своей лютостью?
– Ты нычого нэ бачишь? – скалился дед Еремка.
– Ни…
– А я бачу.
– Та шо ж таке ты бачишь?
– Бачу, Ваня, висеть тоби на суку осиновом, як тому коту шкодлывому… ось шо!
Замахивался атаман плетью, за наган хватался, грозил убить за дерзость.
– Та я ж, Ваня, шуткую, – хрипел дед. – Я ж сам такий, як ты, – кобель бешеный…
Помрачневший уезжал Распопов с кордона, приказывал Погостину без жалости гнать серых.
«Гай-да тройка!»
Были до сей поры у Погостина всякие жизни: мужицкая, батрацкая, солдатская, красноармейская, а нынче сделалась кучерская. Гоняет с атаманом по трем волостям. Харчи вольные, одёжа справная, чарка не переводится. Работенка не бей лежачего, как говорится, и, хотя карабин за плечами, палить из него, слава богу, пока не доводилось.
Кучерское же положение ставило к атаману столь близко, что весь он был как на ладошке – все, то есть дела его, все радости и все печали. И вся дурь. И вся дикость.
На глазах у Погостина многие события произошли.
Фельдшера малиевского, между прочим, при нем зарубил атаман. Фамилия не понравилась. «Через почему – Ягуда? Жид, мабуть?» – Ни, ни, пане, поляк! – «Один черт!» – сказал атаман да и порубил – чисто, как лозу на ученье.
Брата Тимоху – того из нагана.
Ехали как-то однова, чертометом перли по селу.
– Стой! Стой! – заорал Распопов.
Погостин осадил коней. По-за плетнями шел мужик, вел рябую корову на обрывке.
– Здорово, братан!
– Здорово, як не шутишь…
– Далёко собравсь?
– Да ось – корова загуляла, к бугаю треба.
– Ну, добре…
Помолчали. Достал атаман кисет шелковый, вышитый. Свернул цигарку и брату дал свернуть. Закурили.
– А щось-то ты, Тимоха, – раза два затянувшись, сказал Распопов, – люди казалы, щось-то ты про мэнэ балакав – чи я злодий народу своему… чи шо?
Молчал Тимофей, отворотясь, поправлял обрывок на коровьих рогах.
– Що зараз кто порешив бы мэнэ, як того бешеного кобеля, так сорок грехов соби скостыв бы… Було таке? Чи, мабуть, брешут люди?
– Було, Ваня, – сказал Тимофей. – Не брешут люди… Злодий ты, Ваня, и колы б найшовся той, шоб тоби прыкончив, не то сорок – сто сорок скостыв бы…
– Так ось же тоби сто сорок! – Распопов выхватил наган. – Вот же тоби злодия! Ось тоби кобеля бешеного!
От выстрелов рванули серые.
– Гони! – заорал атаман. – Гони, мать твою… Шоб воны уси поиздыхалы!
Только и слышал Погостин – дурным ревом ревнула корова, да женский голос захлебнулся в истошном крике… Гремели-разговаривали наборные бубенцы, ветер свистел, глухо постукивал копытом в передок саней размахавшийся в беге гривастый коренник…