Шрифт:
Джото Гвасалиа метался по сепа в поисках Тамар Шервашидзе. Узнав, что она отдыхает в комнате, отведенной для женщин, вздохнул и стал разыскивать Зесну Апакидзе.
СОЛОВЬИ ПРЕИСПОДНЕЙ
Под сумрачным сводом илорской колокольни Лукайя Лабахуа ударил в колокол и устремил взгляд на море, куда относило звук.
Казалось, что не звон, а огромная черная птица реет в воздухе. Громовыми раскатами уходил звук в пространство. Качаясь, переливаясь, скакал, как сорвавшийся с привязи великан. Блуждал, отдаваясь эхом в ущельях. Громыхал, точно катился разбитый вагон. И вдруг стихал, погружаясь в море.
Вновь ударил Лукайя. Колокол загудел еще громче, как будто не ждал этого удара.
Лукайя перевел дух. Посмотрел вниз, на церковный двор. Точно скелеты дэвов, стояли там исполинские высохшие липы.
Спиралями лежали в лазури серые облака. В их просветах загорались звезды.
На грудь ночи склонился мир, мглистый, безмолвный и безликий.
Лукайя переменил руку. Ухватил веревки сразу от двух колоколов. Они дрогнули, загремели весенним громом.
И в третий колокол ударил Лукайя.
Этот издал более чистый звон, запел высоким дискантом. Игривыми, трепетными переливами наполнил уснувшие поля.
Вдруг звук оборвался.
Потом все три колокола зазвучали в лад, точно пустились вместе в путь три побратима грузинской сказки, что пошли за девять гор войной на страшных дэвов-вели-канов.
Сорвались с привязи, заходили и малые колокола.
Сперва они затявкали, как тонкоголосые гончие, которых псари пока еще придерживают на ремне; потом безудержно ринулись, захлебываясь, точно спущенные на зверя, мелькнувшего на опушке леса.
В шелесте лип и чинар прошумел слитый воедино звон колоколов, пронесся над спящей деревней, распростерся над сонной морской гладью. Единым отдался эхом.
Звонил пьяный Лукайя Лабахуа, сам не зная зачем. Полчища звуков грохотом и гулом сотрясали взнесенную к небу колокольню.
Ревом рвали ночь разгневанные колокола.
Пусть бы никогда больше не рассвело на этой земле.
Навеки бы спрятать жизнь за пазуху ночи.
Так хотел бы Лукайя Лабахуа.
Потому и метался.
Рвал колокола…
Здесь прошла его юность, в тени этих лип и чинар…
Вспомнилась жизнь в Илори — долгая, нудная, как чтение двенадцати апостолов на страстной седмице.
Потом — Окуми,
причуды попа,
ругань,
побои, чесание пяток…
О небо высокое,
о мглистая ночь!
О жизнь постылая, —
проклятье тебе!
О старость печальная,
чужие подворки,
насмешки,
презрение
и горечь объедков.
О небо высокое,
о мглистая ночь!
О жизнь постылая, —
проклятье тебе! — кипела в его груди жажда мести.
Но на ком выместить черную горечь своей жизни?
«Этот мир, — думал Лукайя, — не стоит даже чесночной шелухи.
Говорят — бог.
Какой бог?»
Опустевшими показались ему и эта жизнь нелепая, и этот свод небесный, цвета моря.
Рвал и метал Лукайя Лабахуа, потому что куда-то исчезла, пропала из мира радость.
Никто не любит его, никому он не нужен.
И последний кусок земли, последний надел его унесли горные обвалы.
Всем чужой, осиротелый, стоял он под мрачными сводами колокольни и звонил.
О небо высокое,
о мглистая ночь!
Будь проклята, сгинь,
постылая жизнь!
Вот что открывалось сердцу в последнем звоне илорских колоколов.
Цвета сизого голубя было сначала небо. Потом медленно, очень медленно в сизый цвет влился серый, затем немного пурпура появилось на востоке, и небо стало — как вода, смешанная с нефтью.
Бегущими тенями заполнился церковный двор. Раздался свист, и дружно ринулись комсомольцы к колокольне.
Пьяный Лукайя продолжал звонить.
Но когда заметил устремившихся к нему, бросил веревку и захихикал. Треском дроби, кинутой пригоршней в зеркало, рассыпался его смех.
Потом схватился руками за живот, согнулся в три погибели. Смех перешел в неистовый хохот.
Комсомольцы обступили колокольню. Лукайя уже бежал без шапки к морю. Молодежь вскарабкалась наверх.
Сначала подрезали веревки большого илорского колокола.
С гудением и грохотом сорвался вниз этот огромный шлем. Ударился о каменный карниз колокольни и, как раненый великан, грохнулся оземь.