Шрифт:
Иногда святые являются во сне даже и скептикам. Сон — мистическое состояние, которое свойственно любому человеку, рядовому обывателю, не знакомому с молитвенным экстазом или другими подобными состояниями, в которых открываются «двери в вышний мир». Так, боярин Василий, который, как помнит читатель, не мог взят в толк, зачем князь решил потратить огромные богатства для окования гробницы Феодосия Печерского, увидел сон, в котором сам святой явился к нему и выступил с вразумлением: «О чадо, хотех ти въздати мзду труда ради твоего; но аще не покаешися, многа злаа имаши подъяти». Однако такому твердолобому человеку, каким был Василий, одного предупреждения было мало. Он потратил пятую часть врученных ему сокровищ. И поэтому, приехав в Чернигов, он упал с коня и так сильно разбился, что не мог и рукой пошевелить. И в ближайшую ночь ему снова явился святой, на сей раз уже не во сне, а «в яве», и объяснил, что падение — не случайность, а наказание, и указал способ все исправить, которому уверовавший на сей раз Василий последовал.
Понятно, что в сюжетном построении текста «Патерика» сон выступает как наиболее удобная форма, которая позволяет свободно развивать тему общения человека с умершим святым. Это, однако, не означает, что перед нами исключительно литературный штамп. Напротив — «удобство», т. е. естественность и доходчивость, этого сюжетного стереотипа объясняется тем, что и в реальной жизни людям под воздействием церковной проповеди и жизненных переживаний действительно снились «вещие» сны, которые воспринимались как «послания небес». Именно поэтому история Василия выглядела для древнерусского читателя вполне правдоподобно.
Таким образом, ясно, что дохристианские представления о возможности предсказания будущего сохранялись в общественном сознании населения Древней Руси, продолжая оказывать влияние как на простонародную культуру (где они был законсервированы и дошли до наших дней), так и на культуру официальную, которой были охвачены образованные слои. Воздействуя на мировоззрение книжного населения, местные языческие традиции актуализировали античные (тоже, по сути, языческие) элементы официального православия, способствуя созданию новых способов гадания и предсказания будущего, в которых ортодоксальные элементы соединялись в оригинальных сочетаниях. Основой долгого сохранения гаданий в русской культуре стала изначальная вера славян в то, что предуготовленное высшими силами будущее можно узнать и при счастливом стечении обстоятельств, а также при известной осторожности — изменить.
Этимология слова «город» указывает на время освоения славянами неизведанных пространств, миграции на новую территорию, где для жизни требовалось прежде всего отгородиться от окружающего враждебного хаоса. Необходимо было превратить «чужое» в «свое», и поскольку совершить это действие сразу во всемирном масштабе было невозможно, выделялось ограниченное пространство, где и должна была в дальнейшем развиться «своя» жизнь. Недаром для обозначения человека, лишенного родины, в старославянском языке существовало слово «безградьникъ» — у каждого человека где-то должен быть свой город.
Для традиционного мышления, оперирующего религиозными категориями, противопоставление «свого» и «чужого» превращается в противопоставление «почитаемого/сакрального/человеческого/правильного» и «презираемого/низменного/звериного/преступного». Таким образом, город, обустройство которого является фундаментальным актом «освоения», неизбежно приобретает черты сакрального объекта.
В культуре Руси XI–XIII вв. представление о городе как сакральном пространстве соединяло в себе две изначально очень разные, но к указанному периоду начавшие взаимное сближение традиции. Это книжная библейская традиция, пришедшая на Русь вместе с христианством из Византии, и местная славянская. Соединение их было тем более прочным, что библейская традиция пришла в восточнославянские земли в греческой обработке, то есть в обработке цивилизации, для которой категория города была также чрезвычайно важна, как и для славян периода раннего Средневековья.
Таким образом, в общественном сознании человека Древней Руси объединились церковные представления, согласно которым каждый город есть, по выражению С.С. Аверницева, «икона» небесного Иерусалима, и местные языческие древне-славянские, для которых город был прежде всего центром «своего», освоенного пространства, образом общества, местом средоточия власти и хранителем священной силы. Глубинное тождество двух этих образов служило их взаимному сближению и соединению, которое произошло достаточно быстро.
«Иерусалимская» составляющая древнерусского образа города неоднократно привлекала внимание исследователей. В результате анализа источников удалось выделить две формы бытования этой идеи в произведениях древнерусских мыслителей. Во-первых, это отождествление Иерусалима и столицы Руси — Киева. Идея эта нигде не была выражена прямо, но эксплицитно она содержится в ПВА и в «Слове о законе и благодати» митрополита Иллариона. В таком осмыслении Киев предстает очередным, третьим после Константинополя воплощением богоспасаемого града, вторым Новым Иерусалимом, который тем самым претендует на роль не только общерусского, но и мирового центра. По мнению И.Н. Данилевского, уже в 30-х гг. IX в. возник идейный конструкт, который затем через несколько столетий получит развитие в теории о Москве как Третьем Риме и станет истоком претензий Руси на «византийское наследство». Во-вторых, не вызывает сомнения, что не только Киев воспринимался на Руси как повторение Иерусалима. Этот очевидный факт исследователи часто оставляют без внимания. Даже беглое знакомство с источниками позволяет убедиться, что уподобление это практикуется не только киевскими, но и северо-восточными книжниками. В летописном некрологе Андрей Боголюбский уподобляется Соломону, который так же, как Андрей во Владимире, построил новые стены в Иерусалиме («вторым Соломоном» ранее в ПВЛ назван Ярослав Мудрый, который возвел новую систему укреплений в Киеве). Рассказ о гибнущем под ударом монголов г. Владимире уподобляется пророчеству о захвате «языцами» Иерусалима. Встречается также использование образа Иерусалима и относительно Новгорода.
Таким образом, можно говорить о двух формах бытования этой идеи на Руси: Иерусалим = Киев и Иерусалим = любой город (в той или иной степени). Смысл этого уподобления совершенно ясен. Сравнение города с первообразом использовалось в тех случаях, когда в работе книжника возникала необходимость взглянуть на свой город как на центр мира и/или на город, равный не столько даже Иерусалиму, сколько Киеву. Сопоставление с Иерусалимом служило в контексте древнерусской литературы не только и, может быть, не столько мистическим, сколько политическим целям и было расхожей идеологемой, которую использовали в качестве дополнительной детали для оформления претензий на общерусское (а не общемировое) лидерство. Для Киева равенство Иерусалиму было настолько актуально, насколько оно предполагало равенство Константинополю, а для Новгорода и в еще большей степени для Владимира оно было актуально прежде всего как равенство Киеву. Можно считать, что на Руси идея уподобления города Иерусалиму стала популярна именно в силу наличия в ней явно читаемого политического подтекста. Это можно с достаточной степенью уверенности утверждать потому, что «иерусалимские пассажи» чаще всего встречаются в сюжетах, так или иначе связанных с политическими вопросами. Данный конструкт стал формой сакрализации властных функций города как целого.