Шрифт:
Бывают люди, которые воспринимают неизбывную зависимость человека от общества как личную трагедию. Таких не много, но среди натур художественного склада они встречаются чаще. Для них особенно мучительны эпохи, когда первейшей доблестью считается умение слиться с массой, без зазоров подогнать себя под общую мерку.
Любой политический режим, построенный на угнетении личности, какие бы флаги он ни вывешивал на своих башнях, заботливо лелеет этот принцип, вдалбливая его гражданам с младенчества. Так учили нас. Впрочем, так же учили и Сашу Гриневского, мальчика, раздражавшего и преподавателей, и домашних чрезмерной пылкостью нрава, рассеянностью и фантазерством, но более всего обостренным чувством собственного достоинства, которое было ему, по всеобщему мнению, вовсе не к лицу.
Философствуй тут, как знаешь,
Иль, как хочешь, рассуждай,
А в неволе -
Поневоле, -
Как собака, прозябай! — такую песенку певала мать Саши, больная, измученная домашней работой, со странным удовольствием дразня впечатлительного сына. «Я мучился, слыша это, — признается Грин в „Автобиографической повести“, — потому что песня относилась ко мне, предрекая мое будущее».
Пророчество не исполнилось. Нищая, горькая, полная превратностей жизнь Грина, однако же, совсем не походила на прозябанье в неволе. Но только потому, что с малых лет он яростно противился такой участи, в его случае, казалось, при предрешенной.
От звонких песенок нашего пионерского детства, вопреки очевидности нагло суливших всем и каждому свободный, счастливый мир, куплеты Сашиной мамы отличались тем достоинством, которое теперь назвали бы беспощадной правдивостью. Реальность впрямь не сулила добра нескладному, болезненному питомцу городского училища, сыну мелкого чиновника, многодетного, «сильно и часто» пьющего, да к тому же сосланного в вятскую губернию на вечное поселение по причине политической неблагонадежности.
К 23 августа 1880 года, когда у Гриневских родился мальчик Александр, с юношеским вольномыслием главы семейства было давно покончено.
Богаты мы, едва из колыбели,
Ошибками отцов и поздним их умом, — будущий писатель мог бы повторить за Лермонтовым эти едкие слова. Степан Евсеевич, унылый и приниженный, изводил сына однообразными наставлениями о «труде, пользе обществу, помощи старику-отцу», усердно подкрепляя их всеми доступными ему воспитательными методами. «Я испытал горечь побоев, порки, стояния на коленях», — вспоминал потом Грин.
Кстати, этого вы, возможно, не знаете: в ту пору было принято ставить провинившихся детей в угол на колени. Случалось также, что на пол при этом сыпали крупу, чтобы коленям было больнее. Не правда ли, мерзкий обычаи? Но если вдуматься, он не хуже, хотя и не лучше привычки иных наших педагогов унижать неугодного ученика на потеху класса, который, охотно превращаясь в стадо, весело ржет над своим незадачливым товарищем.
Не к чести рода людского надобно сознаться, что многим подобные неприятности, как с гуся вода. Они хоть на коленях постоят на горохе, хоть «перед лицом коллектива» промямлят, потея и шмыгая носом, требуемые покаянные слова, лишь бы знать, что такие вещи случаются со всеми. Раз так, то и ладно. Сегодня я унижен, а ты злорадно похохатываешь, завтра роли переменятся — не нами это заведено, не нам и переделывать… Тем, кто склонен к подобным утешениям, живется, разумеется, проще. Но из них, приучивших душу к рабству, получаются примитивные, нравственно ущербные люди. Люди толпы.
Именно такого человека старались сделать из Саши дома и в училище. Причем, как обычно бывает, его наставники, умом, видимо, не блиставшие, тем не менее чувствовали, что столкнулись с явлением не вполне заурядным. Это и задевало их больше всего, побуждая карать Гриневского за проступки, какие легко прощались другим. Однажды на уроке, уличенный в рассеянности, Саша опрометчиво признался, что «мечтал». Юрий Карлович побил его «за то, — как сам объяснил, — что ты бунтовщик, Гриневский. Ты обыкновенный вятский мальчик и должен оставаться обыкновенным русским вятским мальчиком».
Точность формулировки изумительна. Она даже слишком хороша для Юрия Карловича. Возможно, что Грин, уловив дух и общий смысл увещеваний «немца», выразил их своими словами. Как бы то ни было, усилия окружающих оставались тщетными: «обыкновенный вятский мальчик» из Грина, хоть убей, не получался.
Но поначалу и бунтовщиком задерганный подросток себя не осознавал. Просто все, что он делал, почему-то не укладывалось в рамки привычного. Рано проснувшаяся страсть к рисованию (рисовал он хорошо) и сочинительству (первые стихотворные опыты, по собственному авторскому признанию, были ужасны), лихорадочный интерес к книгам, особенно о путешествиях и приключениях, — все выделяло его из массы.
Это замечали, конечно, и сверстники. Они прозвали Гриневского «колдуном». Верно, не только за то, что, увлекшись книжкой известного по тем временам хироманта де Бароля «Тайны руки», он всем желающим предсказывал судьбу. Прозвище, как водится, несколько язвительное, намекает все же на загадку, какой был для других учеников этот замкнутый, раздражающии старших, но чертовски талантливый подросток. «Играть я любил больше один, — вспоминает писатель, — за исключением игры в бабки, в которую вечно проигрывал». Так было в детские годы, но, читая о его взрослой поре, нельзя не почувствовать, что вся эта жизнь отмечена тою же закономерностью. Он так и не научился выигрывать в коллективных играх.