Шрифт:
Да ерунда это, сказал растерянно Талий.
Не ерунда, тихо плача, ответила мать. Я нарочно на телевизоре листок бумажки положила. Раньше он бы меня убил морально, а тут – не заметил даже! Пыль под его носом – видеть перестал! Между прочим, когда телевизор включит, тоже идет руки мыть. Выключит – опять моет. Говорю тебе, по куску мыла смыливает в день!
Талий утешил ее и сказал, что это хоть и болезнь, но не из ряда вон выходящая, он читал где-то о точно такой же безобидной мании. Все это преспокойно лечится, лишь бы он согласился лечиться.
И решил поговорить с отцом.
Петр Витальевич слушал его изумленно: впервые сын так с ним говорил. Впрочем, он мягко говорил, но тем не менее он… Он – учил! Он отцу своему замечания делать вздумал! Вон из дома моего, выродок!
Талий из дома не ушел – некуда. Он ушел в свою комнату.
Теперь ни мать, ни Талий не видели, как Петр Витальевич моет руки. Но когда Талий был в университете, а мать ходила по магазинам, отец оставался один – и наверстывал. Мать, войдя однажды не нарочно тихо, услышала в ванной шум воды и пение. Заглянула. Отец распевал народную песню «Из-за острова на стрежень» и драил ладони пемзой, потом намыливал, долго полоскал под струей воды – и опять пемзой, и опять мылом… Увидел в зеркале мать, вздрогнул, оборвал песню, бросил мыло…
Стал мрачным и тихим.
Через месяц сказал Талию, что чувствует полное нервное истощение и готов полечиться.
И начал лечиться амбулаторно, навещая поликлиничного невропатолога. Никаких тогда психотерапевтов не было, а уж тем более так называемых народных целителей, снимающих порчу и сглаз, врачующих биоэнергетикой, шептаниями и травами, собранными в полнолоуние в Год Петуха и Месяц Льва на юго-западном склоне горы Екчелдык в Таджикистане. Тем не менее дело явно шло на поправку – в том смысле, что руки отец стал мыть уже не более двадцати раз в день. Но одновременно с этим он как-то сникал, съеживался, иссыхал – и умер, как сказали старушки-соседки, святой смертью – во сне, без признаков какой-либо явной болезни.
Мама Талия ненадолго пережила отца…
Сиротство, которое Талий всю жизнь странным образом ощущал при положительном, заботливом отце и при доброй, любящей матери, стало завершенным и полным.
Впрочем – почему странным образом? Ничего странного. Оно, сиротство, было и у матери – вместе с ощущением второй жизни, тогда как первая не прожита была до конца, а фатально оборвана. Оно было и у отца, который сиротлив был своей особостью среди людей, своим стремлением к порядку в мире бардака и хаоса. Как же не быть этому чувству у Талия?
Оно, можно сказать, на роду написано, предопределено.
А раз предопределено… – и тут Талий, понимая, что опять сбивается, может уйти в сторону, на некоем мысленном запасном экране – или листе – записал крупно: ПОДУМАТЬ О ТОМ, НАДО ЛИ БЫЛО МНЕ ЖЕНИТЬСЯ, ЕСЛИ Я ЗНАЛ, ЧТО ОСТАНУСЬ ОДИН. Я ВЕДЬ ЧУВСТВОВАЛ, ЧТО РАНО ИЛИ ПОЗДНО БУДУ ОДИН. ЗАЧЕМ ЖЕ ПОШЕЛ ПОПЕРЕК СУДЬБЫ? ПОЭТОМУ НЕ НАТАША ВИНОВАТА, А Я ВИНОВАТ.
Но сначала – додумать о наследственности, потому что эти мысли должны принести облегчение.
Именно в силу наследственной склонности к порядку он сегодня, только что, когда еще ничего не было, кроме каких-то случайных слов, сразу же начал неизвестно что придумывать, раскладывать по полочкам – как делал отец.
А ведь Талий с этой наследственной чертой боролся. Он опасался, что придет к такому же невеселому жизненному итогу, как Петр Витальевич. Он и сам с малых лет отличался аккуратностью и пунктуальностью. Но все было в пределах нормы – до одного случая, нелепого, глупого и…
В последнем, десятом классе он ходил в школу с портфелем. Такова была мода тех лет: большие портфели из кожзаменителя, желательно с двумя замками, желательно оттенков от красно-коричневого до лимонно-желтого, на худой уж конец – черного. В портфеле у него было три отделения, а в отделениях был полный порядок: в одном учебники, в другом тетради, в третьем – ручки, карандаши, готовальня и всякие мелочи. И вот однажды у него пропала ручка с зеленым стержнем. Она была очень нужна. Для той же любимой истории, потому что когда он писал что-то в тетради по истории, то, исполняя весь текст синим или фиолетовым цветом, места наиболее существенные подчеркивал именно зеленым, а совсем уж важные, требующие заучивания наизусть, – красным. И вот пропала ручка с зеленым стержнем. Только что была, на прошлом уроке была, Талий помнил это абсолютно точно, и вот нет ее. Талий громко спросил, обращаясь ко всем: «Эй, кто мою ручку зеленую взял?» Ему не ответили. «Я спрашиваю, кто ручку взял?!» – громче спросил Талий, почувствовав неприятное дрожание в руках. Он обводил глазами всех. Кто плечами пожимал, кто смеялся, кто и вовсе не обратил внимания. Талий в третий раз спросил – безрезультатно. Неведомое до сих пор раздражение появилось в нем, злость – хоть плачь, хоть губы кусай, хоть дерись! И впрямь – ударить бы кого, только – кого? Кто взял? Усмешка одного из одноклассников, юмориста Сычева (Сыча, конечно же, по прозвищу) показалась подозрительной. «Сыч, ты взял?» – напрямик спросил Талий. «Может, и я», – нахально ответил Сыч. «Отдай, скотина», – сказал Талий, изо всех сил сдерживая себя, даже улыбаясь. «А я уже ее съел!» – выкрикнул Сыч и похлопал себя по животу. Ничего смешного не было ни в его словах, ни в его дурацких жестах, но все засмеялись, потому что привыкли, что всё делаемое Сычом – смешно. «Отдай, Сыч, не то морду набью!» – полез к нему Талий через парты. «Щас прям! – кричал Сыч, подбодренный смехом. – Подожди, вот в сортир схожу, тогда!» Талий, уже себя не контролируя, подскочил к Сычу, схватил за ворот его, низкорослого и щуплого, и стал трясти, в бешенстве выкрикивая (брызжа слюной – и ненавидя себя втайне, но еще больше все-таки ненавидя Сыча): «Отдай, а то убью!
Отдай, отдай, отдай!» Ему дико и непостижимо было: как же это так, сейчас начнется урок, его любимая история, надо будет подчеркивать зеленым, а у него нет зеленого! Спрашивать у соседей – у них еще не окажется или не дадут, да и если дадут, то каждый раз не наспрашиваешься! Он дергал Сыча – и это похоже было на какой-то психоз, припадок, кто-то сунулся разнимать, уговаривать, дивясь необычному поведению тихого Виталика Белова, который ведь – все знают – и впрямь тих, как снежный солнечный день в школьном дворе за окном – и так же бел, недаром – Белов. («Талий Белов был бел и мил, мыло любил – и сплыл», – из странных, полубессмысленных эпиграмм-каламбуров, которыми любил одаривать друзей приятелей Витя Луценко: просто так, чтоб друзьям приятное сделать). «Да не брал я!» – завопил перепуганный Сыч – и Талий ударил его кулаком по лицу, и еще, и еще, и в это же время все отхлынули: вошла учительница истории. А Талий все бил и бил, учительница кричала, а он все бил и бил, не видя уже, куда бьет, в глазах потемнело, а потом и совсем уже ничего не помнил, очнулся лишь в коридоре, у окна, где учительница теребила его за рукав и говорила что-то, а он весь дрожал – и учительница вдруг замолчала и повела его в кабинет школьного врача. Врач, молоденькая блондинка, усадила, что-то спрашивала мягко, а он глядел на ее волосы и думал, что она их, наверное, красит, она красит их в белый цвет, а если бы в зеленый? – как у его ручки, которая исчезла, пропала, не будет ее никогда, все пропало, все пропало!..