Шрифт:
На втором этапе построения советской системы, по мнению Курашвили, ущерб от первого нарушения объективных законов (революция в крестьянской стране) был как-то преодолен, но затем «в закономерное течение революционного процесса мощно вмешался внешний фактор. Общество было искусственно возвращено в подобие первой фазы революции, ибо других способов форсированного развития не было видно… Сложилась теоретически аномальная, противоестественная, но исторически оказавшаяся неизбежной модель нового общественного строя — авторитарно-мобилизационный социализм с тоталитарными извращениями» [193, с. 12].
Здесь попытка связать марксизм с фактами разрушает логику. Как может быть противоестественным общественный строй, который «исторически оказался неизбежным»? Курашвили ставит на реально существовавшем советском строе клеймо противоестественного только потому, что по шаблонам марксизма он оказывается «теоретически аномальным». Логичнее признать в таком случае негодной именно теорию (как минимум, в приложении к данному конкретному объекту).
Теория, которой следует Курашвили, представляет внешний фактор — грядущую мировую войну — досадной помехой «закономерному течению». Может ли быть правильным «закон», который не учитывает факторы такого масштаба? Почему выбор пути индустриализации, который единственный давал возможность спасения (по словам Курашвили, «других способов не было видно»), назван «искусственным»? Ясно, что любое решение в обществе есть нечто искусственное, а не природное, так что здесь это слово несет отрицательный смысл и означает, что советское государство нарушило «объективный закон». Что же это за закон такой, который предписывает России гибель? Чуть от гибели уклонился — нарушитель.
В оценке советского социализма Курашвили следует штампам, которыми Маркс определял «казарменный коммунизм»: «Да, социализм был примитивным, недемократичным, негуманным, общественная собственность приобрела форму государственно-бюрократической… Должная дифференциация доходов в зависимости от реальных результатов труда не обеспечивалась и уступала место уравнительным тенденциям» [193, с. 14, 17]. Исходя из каких «объективных нормативов» даны эти оценки? Как мог примитивный проект породить Стаханова, Королева и Жукова? По каким меркам определена «негуманность»? Ведь нет же гуманности внеисторической. Гуманизм христианства на Западе привел в Реформации к учению о делении человечества на избранных и отверженных, гуманизм Просвещения породил империализм, обесценивший человеческую жизнь, гуманизм ХХ века — обернулся большой войной, а потом Вьетнамом, Ираком, Сербией. Какое расслоение общества по доходам надо считать «должным»? Без конкретной меры, примененной к большому перечню показателей, дать оценку жизнеустройству большой страны нельзя, эта оценка вырождается в идеологическое клише.
Что же до послесталинского периода, оценка Курашвили уничтожающая: «Авторитарно-бюрократический социализм — это незакономерное, исторически случайное, «приблудное» дитя советского общества. Тягчайший грех этой уродливой модели…» и т.д. [193, с. 17]. Ну как же можно было не убить этого ублюдка — вот на какую мысль наталкивает читателя эта оценка.
Все эти идеологические штампы, которые Курашвили почти буквально берет из формулировок Маркса, находятся в очевидном противоречии со всем содержанием книги. Если учесть, что В.П. Курашвили, высокообразованный человек, преданный социализму и советскому строю, все же мыслил и чувствовал в рамках этого неразрешимого противоречия, показывает, какое глубокое воздействие оказали установки Маркса на советскую интеллигенцию. Когда антисоветский проект был узаконен политически во времена Горбачева, очень у многих людей упал камень с души — противоречие было разрешено на антисоветской основе. Но для страны и народа в целом это означало «погружение в бездну».
Заключение. Зачем все это ворошить сегодня
Что же побудило к написанию этой работы сегодня?
Всякая общественная теория при переносе ее в идеологию подвергается чистке, упрощению и адаптации. Так произошло и с марксизмом, который был взят за основу советской официальной идеологии. Марксизм был адаптирован к идеалам и нормам русской культуры, а также к потребностям укрепления и развития многонационального советского государства. Для этого марксизм пришлось «очистить» от жесткого евроцентризма, а также уходящих корнями в Ветхий Завет и протестантизм представлений об избранных и отвергнутых народах. А поскольку рассуждения Маркса и Энгельса на эти темы были связаны конкретно с крайне отрицательным отношением к славянам, русским и «азиатам», то из «советского марксизма» пришлось изъять весь пласт марксистской доктрины народов .
Мы получили в качестве интеллектуального инструмента деформированный, в важном смысле выхолощенный марксизм. Вероятно, для первой половины советского периода это было меньшим злом, но злом достаточным, чтобы резко ослабить советское общество в послевоенный период. Мы перестали понимать действия Запада в его холодной войне против СССР.
Эффект от рассмотренных выше трудов Маркса и Энгельса был в советское время незаметен — мало кто в СССР читал полное собрание сочинений. Но часть интеллектуальной политической элиты, из которой выросли кадры перестройки, читала Маркса и Энгельса очень внимательно.
Поколение стариков «знало общество, в котором мы живем» — не из учебников марксизма, а из личного опыта. Это знание было неявным, неписаным, но оно было им настолько близко и понятно, что казалось очевидным и неустранимым. Систематизировать и «записать» его казалось ненужным — и оно стало недоступным. Новое поколение номенклатуры уже не было детьми общинных крестьян, носителей и творцов советского проекта. Это уже были дети интеллигенции.
Но и те, кто рекрутировался через комсомол из рабочих и крестьян, воспитывался в школе, вузе, а некоторые в партийных школах и академиях так, что марксизм вытеснил у них то неявное знание, которое они еще могли получить в семье. В.В. Розанов сказал, что российскую монархию убила русская литература. Это гипербола, но в ней есть зерно истины. По аналогии можно сказать, что СССР убила Академия общественных наук при ЦК КПСС и сеть ее партийных школ.
Вот, в 50-е годы на философском факультете МГУ вместе учились Мамардашвили, Зиновьев, Грушин, Щедровицкий, Левада. Теперь об этой когорте пишут: «Общим для талантливых молодых философов была смелая цель — вернуться к подлинному Марксу» [194]. Что же могла обнаружить у «подлинного Маркса» эта талантливая верхушка наших философов? Жесткий евроцентризм, крайнюю русофобию, доказательство «неправильности» всего советского жизнеустройства и отрицание «грубого уравнительного коммунизма» как реакционного выкидыша цивилизации, тупиковой ветви исторического развития. А также смелую мысль, делящую народы на прогрессивные западные и реакционные славянские.