Шрифт:
Спрашивавший тоже был художником, по фамилии Ражин. Его вскоре перевели от нас и об его деле я знаю только, что какое-то время Ражин был «номерным арестантом», т. е. не имел права никому называть свою фамилию, и успел побывать в «монастыре» — Сухановской тюрьме особого режима, которой каждого из нас пугали следователи: «Упираешься? В Сухановку захотел?» По слухам, там, в сырых и холодных камерах, койки на день примыкались к стене, сидеть можно было только на цементной круглой тумбе, намертво вделанной в пол. Говорили о строгих карцерах, об отсутствии передач, прогулок и книг, о побоях. Сам там не сидел, за точность информации не ручаюсь…
Вторым соседом был молодой инженер из Подмосковья Фейгин. Его арестовали в день, когда на квартире у него собрались сослуживцы отпраздновать награждение Фейгина орденом «Знак Почета».
Пришли за ним в разгар вечеринки, пригласили с собой. Жену, пытавшуюся робко протестовать — «У нас гости!» — заверили:
— Да вы не беспокойтесь, он скоро вернется!
Вернулся Фейгин довольно скоро, думаю, лет через пять, не позднее: статья у него была детская, 58–10, болтовня. Меня он успел научить еврейской песенке, которую ни от кого больше я не слышал. В отличие от испанских стихов, песенку помню и сейчас. Голос крови? Вот она. Если что не так — простите.
А сукеле, а клейне
Мит брэйтелах гемейне,
Хоб их мир мит цорес гемахт.
Их хоб бадект дем дах
Митн гринэм схах,
Хоб их мир базесн ба дер нахт.
Ди винтн, ди калтэ,
Зэй блозн ин шпалтн
Ун верт эс ин сукеле шойн кил…
Их хоб гемахт мир кидеш
Ун их хоб гезен а хидеш —
Ви дос файерл брент руик ун штил.
Идиш я не знал и не знаю, а текст заучил как попугай. Это было нетрудно из-за сходства с немецким — которого я тоже не знаю, но хоть учил в школе [11] .
11
В песенке правоверный еврей рассказывает, как он построил себе праздничный шалашик, «кущу». Сотворил молитву, зажег свечу и увидел чудо: огонек на ветру не гаснет, горит тихо и ровно.
Третьим в камере был Арсик Монахов, совсем пацан — года на три моложе меня. Он был участником «Союза четырех» — детской игры, которую он и трое его школьных друзей затеяли в восьмом или девятом классе. Из старой шляпы они сделали себе фетровые погончики и стали — все! — лейтенантами. Был у них и рукописный устав. В школьную тетрадку записали обязательство быть честными, справедливыми, помогать товарищам и т. д. Этот документ их и погубил: неважно было, какие цели ставила перед собой эта, как мы сказали бы сейчас, «неформальная организация». Главное — она была самодеятельная, созданная по собственной инициативе, а не по распоряжению свыше. (Встретил же я в лагере Аллу Рейф, участницу антисоветской группы «Юные ленинцы»).
Пацаны подросли, уже и думать забыли про «Союз четырех», но соседка нашла тетрадь, снесла куда следует — и ребят забрали. Кого-то из них не поленились привезти чуть ли не с фронта.
Арсика — теперь уже Арсена Монахова — несколько лет назад я встретил в Москве: он подошел к нам с Юликом на премьере какого-то нашего фильма. Он успел отсидеть, получить образование и даже стать членом партии — на этот раз легальной, коммунистической. А чуть погодя объявился и его одноделец, главный из «лейтенантов» Вадим Гусев. Он теперь актер, режиссер и автор нескольких пьес. Оказалось, что мы с ним несколько лет прожили рядышком — в одном лагере, Минлаге, но на разных лагпунктах. И не встретились…
Четвертым в 28-й камере был Володя Матвеев, ровесник Арсика. Вот он, в отличие от Арсена, за собой вину чувствовал.
Вместе с двумя или тремя приятелями Володя поступил на факультет международных отношений МГУ. Советская действительность ребятам не нравилась и они надеялись, что после учебы их пошлют на дипломатическую работу за границу, а там они сбегут. Выбрали нарочно не модное английское, а испанское отделение: больше шансов попасть за рубеж. Мексика, страны Центральной и Южной Америки — вон сколько возможностей!
Еще больше шансов было попасть на Лубянку — стоило только кому-то проболтаться. Так оно и случилось.
С Володей я с тех пор не встречался, но в пересыльной тюрьме на Красной Пресне познакомился с его однодельцем Сашей Стотиком. Знаю, что оба, отбыв срок, вернулись в Москву — со Стотиком я раза два говорил по телефону. А увидеться не довелось. Не так давно, сказали мне, он умер.
Вряд ли надо объяснять, что эти четверо моих сокамерников рассказали мне все о себе не сразу, не в первые минуты знакомства. Тогда они только назвали себя и сказали, кто чем занимался на воле. А пятый — черноглазый, с густыми черными бровями — вообще молчал и застенчиво улыбался.
— А вы где работали? — поинтересовался я.
— В посолстве.
По твердому «л» и черноглазости я определил, что он армянин и плохо разбирается в тонкостях русского языка: работал в армянском представительстве, а называет его посольством. На всякий случай я решил уточнить:
— В каком посольстве?
— Американском.
Я ужасно обрадовался:
— Так вы, наверно, знаете английский?!
— Я родился в Ну-Йойке, — сказал он с тем акцентом, с каким разговаривают нью-йоркские персонажи Вудхауза.