Шрифт:
— А почему с бородой? Ворошилов ведь без бороды.
— Ну, не знаю. Наверно, сбрил.
Вот так… Росли в стерильно-советской атмосфере. Как-то раз к Дунским в квартиру постучалась плохо одетая женщина с ребенком, попросили хлеба себе и девочке.
— У нас на Украине, — сказала она, — люди с голоду помирают.
Юлик затопал ногами, закричал:
— Это неправда! Вас надо в милицию отвести!
Женщина испугалась и ушла — о чем Юлий в зрелом возрасте очень часто вспоминал со стыдом. А я в том же 32-м году топал ногами на свою няньку, умнейшую старуху [16] , которая уверяла меня, будто Сталин убил свою жену.
16
Нянька была личностью незаурядной. Заядлая курильщица, она собирала на тротуарах окурки, вытряхивала остатки табака и сворачивала цигарку. Боясь, как бы она не подхватила какую-нибудь гадость и не заразила ребенка, мама давала ей деньги на папиросы, но это не помогало: окурки казались няне слаще. У нее были и другие, такие же независимые взгляды на жизнь.
— Елена Петровна, — говорила она маме, — любви нет. Есть только страсть.
Когда меня приняли в пионеры («Я, юный пионер Эсэсэсэр, перед лицом своих товарищей торжественно обещаю, что буду честно и неуклонно выполнять заветы Ильича…» и т. д. До сих пор помню.), я два дня не давал снять с себя красный галстук, так и спал в нем — к умилению родителей. Впрочем, что они говорили об этом за моей спиной, не знаю. Возможно, и не умилялись.
Мы взрослели, не ведая сомнений, веря самым диким слухам о вредителях и шпионах. Вместе со всеми поворачивали боком зажим для красного галстука, на котором изображен был пионерский костер. В острых языках эмалевого пламени мы пытались разглядеть профиль Троцкого: вся Москва знала, что это чье-то вредительство. Никакого Троцкого там нельзя было увидеть при всем желании, зато обнаружилась идиотская накладка художника: плохо знакомый с пионерской символикой, он вместо пяти поленьев (пять континентов) изобразил три. А в пламени революции, долженствующей охватить эти пять континентов, вместо трех языков (три поколения — коммунисты, комсомольцы и пионеры) нарисовал пять. Перепутал. Поэтому зажимы действительно стали изымать из обращения.
Верили мы и всему, что писали о процессах над врагами народа газеты. Правда, уже тогда нам, четырнадцати-пятнадцатилетним, резала слух безвкусица судебных репортажей: «Подсудимый Гольцман похож на жабу, мерзкую отвратную жабу». Этот пассаж я запомнил дословно. Помню и то, что месяца через три автор репортажа Сосновский сам был посажен и, видимо, тоже превратился в мерзкую отвратную жабу.
Но это были претензии к форме. А суть у нас не вызывала подозрений. Раз посадили, значит, было за что. И добрый немец Роберт с нашего двора, работавший на киностудии и даривший малышам голубые и розовые куски кинолент, оказался шпионом — раз его забрали. Позакрывались все китайские прачечные — стало быть, выявили целую шпионскую сеть. (Правда, над этим уже тогда посмеивался безвестный автор анекдота: заказчик приходит в китайскую прачечную с претензией — почему так плохо постирали? А китаец ему: «Я не пласика, я сапиона…» Но существовал и другой, официальный юмор: знаменитая карикатура «Ежовы рукавицы».)
Говорили — и никто не удивлялся, — что весь американский джаз «Вейнтрауб синкопаторс», приезжавший на гастроли, оказался шпионской бандой и арестован. Впрочем, в газетах я об этом не читал.
Любопытно, что я даже не задавался вопросом: куда деваются те, кого забрали? Мы видели, конечно, пьесу «Аристократы» и сделанный по ней фильм «Заключенные» [17] , читали книгу про Беломорканал — но там речь шла больше об уголовниках. А политические — в моем затуманенном сознании — просто исчезали. Как человечки, нарисованные мелом на школьной доске: прошелся мокрой тряпкой, и они исчезли. Не переместились в пространстве, а именно исчезли — в никуда.
17
Отвлекаясь от политики, скажу, что в фильме Астангов играл вора Костю Капитана просто замечательно. Худой, нервный, даже истеричный — сколько точно таких я повидал за свой срок! Но Астангов-то не сидел… В вахтанговском спектакле Раппапорт, играя Костю, повторял своего Фильку-анархиста из «Интервенции», т. е., мастерски лепил забавную, но совершенно условную фигуру. А что касается достоверности самого сюжета — «перековки» рецедивиста, — тут фильм и спектакль друг друга стоили. Уверен, что драматург Погодин не кривил душой сознательно. Скорее, это было, выражаясь языком юристов, «добросовестное заблуждение»— как у всех у нас тогда.
Только финская война заставила нас задуматься — как так? Финляндия — такая маленькая и напала на такого большого? Этому даже мы не могли поверить.
Незадолго до этого был еще один повод призадуматься: «юнкерс» со свастикой на хвосте в московском небе — прилет Риббентропа. Но в школе нам объяснили, что это просто политика, дружбу с Гитлером не надо принимать всерьез. Я попытался втолковать это своему отцу. Профессор Фрид не спорил, только горестно вздыхал. Так же вздыхал он еще раньше, в тридцать восьмом — днем вздыхал, а по ночам мучался бессонницей. Только много лет спустя я узнал от него, что тогдашняя волна репрессий накрыла с головой научно-исследовательские бактериологические институты. Пересажали всех директоров и научных руководителей, чудом уцелел только отцовский институт в Минске… Но в те годы детям о таких вещах предпочитали не рассказывать.
И мы оставались патриотами, были, как писали тогда в характеристиках, активными, политически грамотными комсомольцами. Я даже был секретарем институтского комитета (и выбыл из комсомола только по техническим причинам, в связи с арестом).
Когда началась война мы с Юликом Дунским слегка поугрызались совестью, что не пошли сразу добровольцами — его старший брат Виктор ушел на фронт в первые же дни. На трудфронте мы честно вкалывали, рыли эскарпы и контрэскарпы под Рославлем — но когда осенью студентов отозвали в Москву, в военкомат мы не побежали, а продолжали учиться. Правда, утешали мы себя, на передовую нас все равно не послали бы: очкастые, освобождены от армии по зрению. А идти в стройбат, строить в тылу дороги нам совсем не хотелось.
К этому времени мы достаточно поумнели, чтобы понимать, скажем, несправедливость массовых арестов, но воспринимали их как стихийное бедствие, как мор или потоп, как божью кару. Да Сталин ведь и был богом — всемогущим и беспощадным, не прощающим ереси.
Тому, кто не жил при Сталине, не понять отношений простого смертного с тогдашним государством. Под гипнозом страха перед его карающей десницей, НКВД, жила вся страна. Этот страх парализовал волю, подавлял способность к сопротивлению — во всяком случае, у большинства советских людей. В истории человечества я не знаю аналогий. Обойдусь примером из зоологии: кролик и удав. Государство удав, его право глотать кроликов. А мы все кролики. На кого упал его взгляд, сам лезет к нему в пасть — обреченно и покорно. Для наглядности расскажу историю «парашютиста» Володи Яблонского, московского парня лет двадцати пяти, красивого, но уже лысоватого.
На фронт он отправился лейтенантом, попал в плен и, помаявшись пару месяцев в фашистском лагере, согласился поступить в школу диверсантов. Многие соглашались, чтобы таким способом вернуться на родину: выполнять задание они не собирались, а думали сразу явиться с повинной. Были у нас в камере и такие. Добровольная явка им не очень помогла. Но Володя предчувствовал такой исход и сдаваться своим не торопился.
Сбросили его под Москвой в форме старшего лейтенанта (прибавили звездочку!) со всеми документами — в том числе с «аттестатом» на получение довольствия. Этот аттестат и сыграл печальную роль в Володиной судьбе.