Шрифт:
Если бы мы и вправду были участниками вражеской группы или там организации — это для них разницы не составляло, — то и держались бы, думаю, по-другому. Хитрили бы, упирались изо всех сил. Конечно, под конец они все равно сломали бы нас — но не с такой легкостью. Меня ведь и не били даже. Сажали два раза в карцер [5] на хлеб (300 г) и на воду, держали без сна пять суток — но не лупили же резиновой дубинкой, не ломали пальцы дверью.
На основании личного опыта я мог бы написать краткую инструкцию для начинающих следователей-чекистов: «Как добиться от подследственного нужных показаний, избегая по возможности мер физического воздействия».
5
Карцеры, в которых я побывал на обеих Лубянках, это каморки в подвале, примерно метр на полтора, без окна, с узенькой короткой скамейкой, на которой и скрючившись не улежишь. Дают 300 граммов хлеба и воду. На третий день полагается миска щей. Но забавная и приятная деталь: по какому-то неписанному правилу — скорей всего, традиция царских тюрем — эту миску наливают до краев. И дают не то, что в камеры — одну гущу!.. Говорят, были карцеры и построже — холодные, с водой на полу. Но я в таких не сидел.
Пункт I. Для начала посадить в одиночку. (Я сидел дважды, две недели на Малой Лубянке и месяц на Большой).
Пункт II. Унижать, издеваться над ним и его близкими. («Фрид, трам-тарарам, мы тебя будем судить за половые извращения». — «Почему?» — «Ты, вместо того чтобы е… свою Нинку, занимался с ней антисоветской агитацией»).
Пункт III. Грозить карцером, лишением передач, избиением, демонстрируя для наглядности резиновую дубинку.
Пункт IV. Подсадить к нему в камеру хотя бы одного, кто на своей шкуре испытал, что резиновая дубинка — это не пустая угроза. (С Юликом Дунским сидел Александровский, наш посол в довоенной Праге. Его били так, что треснуло нёбо. А я чуть погодя расскажу о «террористе» по кличке Радек).
Пункт V. Через камерную «наседку» внушать сознание полной бесполезности сопротивления… и т. д.
Думаю, что подобная инструкция существовала. Во всяком случае, все мои однодельцы подвергались такой обработке. Различались только частности: так, Шурику Гуревичу его следователь Генкин, грузный медлительный еврей, говорил:
— Гуревич, лично я не бью подследственных. Я позову трех надзирателей, вас положат на пол, один будет держать голову, другой ноги, а третий будет бить вас по пьяткам вот этой дубинкой. Это очень больно, Гуревич, — дубинкой по пьяткам!
Гуревич верил на слово и подписывал сочиненные Генкиным «признания». Излюбленную следователями формулу «готов дать правдивые показания» мы несколько изменили (в разговорах между собой, конечно): «готов дать любые правдивые показания». Должен сказать, что после первых недель растерянности и острого ощущения безнадежности к нам возвратилась способность шутить, относиться к своему положению с веселым цинизмом. Ведь были мы довольно молоды — 21–22 года, а кроме того, инстинкт самосохранения подсказывал, что чувство юмора поможет все это вынести.
Ну разве можно было без смеха выслушивать такое:
— Вы с Дунским пошли в армию добровольцами, чтобы к немцам перебежать.
— Расстегнуть ширинку, показать?
— Ты эти хохмочки брось! Знаешь, сколько на этом стуле сидело евреев — немецких шпионов?! — Это говорилось с самым серьезным видом. Впрочем, у них достало здравого смысла эту версию не развивать: хватало других обвинений. А в том, что мы все подпишем, они не сомневались.
Меня следователь пугал:
— Мы из тебя сделаем мешок с говном!
— А из говна конфетку? — слабо скусывался я.
Близко познакомился с резиновой дубинкой Юлик Дунский. Было это так. В середине следствия (а мы провели на Лубянке почти год) Юлика повели на допрос не к его следователю, а куда-то в другое место. Ввели в комнату, где сидел за маленьким столом и что-то писал незнакомый офицер, подвели к шкафу — обыкновенному платяному шкафу с зеркальной дверцей — и сказали:
— Проходите.
Он не понял, даже немного испугался: в шкаф? Может, это камера пыток? Но шкаф оказался всего лишь замаскированным тамбуром перед дверью генерала Влодзимирского — начальника следственной части по особо важным делам.
Генерал был импозантен: не то поляк, не то еврей с черными бровями и седыми висками.
— Садитесь, Дунский, — сказал он. — И расскажите мне откровенно, что у вас там было.
И Юлик решил, что вот наконец появился шанс сказать большому начальнику всю правду, раскрыть глаза на беззакония его подчиненных: ведь не было же никакой «антисоветской группы», никаких «террористических высказываний» — все это выдумка следователей, все наши «признания» — липа!.. Он стал рассказывать, как мы вернулись из эвакуации, встретились в Москве со школьными друзьями, с Володькой Сулимовым, побывавшим на фронте и тяжело раненым, с его женой Леночкой Бубновой, с Лешкой Суховым, Шуриком Гуревичем… Да, разговаривали, да, высказывали некоторые сомнения, но чтоб готовить покушение на Сталина — это же бред, честное слово, такого не было и быть не могло!..
Генерал слушал, слушал, потом изрек:
— Я надеялся, что вы чистосердечно раскаялись — а вы мне рассказываете арабские сказки?!
Достал из ящика резиновую дубинку — такую каплевидную, с гофрированной рукояткой — вышел из-за стола, замахнулся и изо всей силы ударил по подлокотнику кресла, в котором сидел Юлий. Тот держал руки на коленях. Отнял ладони — и увидел на брючинах влажные отпечатки: так моментально вспотели руки в ожидании удара.
Юлик рассказывал, что на него навалилось такое отчаянье, такая злость — в том числе на себя, за глупую доверчивость — что он крикнул: