Шрифт:
Потом пришла незнакомая женщина, а с ней — боль, которой не было и вчера, когда тело, не удержавшее плод, выплевывало его в судорогах, кровавыми сгустками, и казалось, что это никогда не кончится. Боль — и надежда, потому что чужачка по имени Мария пообещала то, на что Урсула и надеяться не могла. Потому осталось лишь стиснуть зубы и терпеть. Господь решил, что Урсуле еще рано укрываться в ладони Его и послал Марию — значит, так тому и быть.
Горечь от снадобья в пересохшей глотке, зуд в онемевших пальцах, медленный, гулкий ток крови в висках, и рвущая изнутри боль от жестокой руки, вторгшейся в чрево… всепоглощающее белое сияние, наполнившее вдруг спальню. Такое яркое, что Урсула ослепла, а нестерпимая боль ушла.
Остались только неистовый свет и пробивающийся через него голос.
— Ужаснулись, судороги и боли схватили их; мучатся, как рождающая, с изумлением смотрят друг на друга, лица у них разгорелись. Вот, приходит день Господа лютый, с гневом и пылающею яростью, чтобы сделать землю пустынею и истребить с нее грешников ее. — Голос у чтеца мягкий, чуть хрипловатый, с незнакомым выговором. Это не покойный шевалье де Сен-Омер, знает Урсула. Чтец сидит к ней спиной, силуэт почти неразличим: белое в белом, только кровь или пурпур очерчивает плечи. — Звезды небесные и светила не дают от себя света; солнце меркнет при восходе своем, и луна не сияет светом своим…
Урсула то ли плывет над землей, то ли ступает по легкому, словно пух, туману, встает за спиной чтеца. Прямо перед ней — пропасть, она парит над краем, а чтец сидит, свесив ноги вниз, и смотрит вперед.
Обрыв — уже не обрыв, а всего лишь склон холма, густо поросший белыми цветами. Тонкий аромат невозможно угадать: яблоня, лилия, жасмин или ландыши, магнолия или шиповник. Запах включает в себя их все, но он много больше. Подобное благоухание, думает Урсула, должны источать одеяния архангелов.
Там, где кончаются цветы — высокая, до неба, стена из радужно сияющего стекла. Очень хрупкая, толщиной не больше волоса. Мыльный пузырь, в который заключено все: холм, цветы, города и деревни за спиной, люди в домах и на полях, пашущие и молящиеся, сражающиеся и отдыхающие.
Через стенку мыльного пузыря видно, как снаружи бьется в нее чернота скрежещет когтями, стремится разбить, прорвать… Нет, не чудовища это вовсе — люди, блестят доспехи, сияют мечи, на лицах горделивая решимость. Земля за ними золотится спелой пшеницей. Но по пятам армии следует когтистая, алчная тьма, поглощающая все — и пашни, и самих воинов.
— Для сего потрясу небо, и земля сдвинется с места своего от ярости Господа Саваофа, в день пылающего гнева Его. Тогда каждый, как преследуемая серна и как покинутые овцы, обратится к народу своему, и каждый побежит в свою землю. Но кто попадется, будет пронзен, и кого схватят, тот падет от меча. И младенцы их будут разбиты пред глазами их; домы их будут разграблены и жены их обесчещены…
— Остановитесь! — кричит Урсула, не чтецу, но блистающему воинству. — Оглянитесь!
Ее не слышат, не видят. Воинство атакует стену, бьют тараны, рубят мечи, радужное стекло прогибается, дрожит, и наконец трескается. Цветы под солдатской обувью обращаются в лохмотья, вминаются в землю, через них прорастают зеленые ростки пшеницы. Тянутся к небу, наливаются золотом — и чернеют, обращаются членистыми лапами пауков, сороконожек, сколопендр… Сливаются с тьмой. Хватают за ноги воинов, волокут во тьму. Там, за спиной ничего не ведающего воинства — рушатся крепости, горят города, пажити обращаются бесплодными пустынями, и звери выходят из песков, и гнездятся в руинах домов филины, страусы и косматые сквернообразные твари…
— Остановите это! — просит Урсула чтеца.
Он оборачивается через плечо, улыбается, поднимается навстречу. Невысокий человек, на ладонь повыше самой принцессы.
— Не бойся, госпожа. — говорит он, и «ты» в его устах не кажется фамильярностью, здесь просто так принято. — То, что ты видишь, было будущим позавчера. А сегодня его уже нет. Эта война закончилась, следующая будет другой и думать нужно уже о ней. Тебе пора просыпаться, госпожа. Здесь тебе не место. Просыпайся…
Рука касается ее щеки раз, другой, и принцесса не успевает удивиться этой дерзости: лицо размывается, растворяется в совсем другом — женском, усталом, с жестко стиснутыми челюстями. Девица Мария хлопает Урсулу по щекам.
— …просыпайтесь, Ваше Высочество.
— Цветы… — выговаривает Урсула. — Цветы и сороконожки… армия… граница…
— Спорынья вызывает видения, Ваше Высочество. Не думайте об этом, — Мария коротко качает головой, подносит к пересохшим губам принцессы чашку с носиком. — Выпейте воды, и я повторю осмотр.
Урсуле мучительно жаль видения, белых цветов и сияющего мира без боли. Она даже готова слушать чтение пророчества о гибели Вавилона — но вместо этого фрейлина в очередной раз вжимает ее плечи в постель, вставляет между зубами уже изгрызенную полоску толстой кожи.
— Терпите, — безо всякой жалости в голосе говорит Мария.
Через пять часов дверь открылась. Серое лицо девицы Марии выглядело как плохо налепленная маска; простецкий платок съехал почти на затылок, и казалось, что из-под него рвется наружу золотистое сияние. За спиной было светло: свечи зажжены, много свечей, на целую залу хватит. Герцог де Немюр шагнул вперед, но Мария покачала головой.
— Вам туда еще нельзя, — сказала она, упираясь локтем в резную створу двери. — Никому. Но все хорошо, Ваше Высочество, и все будет хорошо.