Шрифт:
— Сегодня без зонтика, — говорю я, глядя на её мокрое от дождя лицо.
— Забыла… Я вообще сегодня не в себе…
— Давно уже, надо думать, не в себе, если впуталась в эту историю…
Она не даёт себе труда возражать. Мы молча шагаем по тротуару, и я всё размышляю над монологом девушки, увязывая его с версией.
Дождь разошёлся не на шутку, но для меня это пустяки, а Жанна вообще его не замечает. Ветер, налетая то спереди, то сзади, обдаёт нас потоками воды — вообще заботится, чтобы на нас, упаси боже, не осталось и пяди сухой. Тоскливый месяц — декабрь.
— Что же теперь будет? — шепчет девушка, словно обращаясь к самой себе. у
— Уместный вопрос. Жаль только, что ты задаёшь его так поздно, — кисло замечаю я.
Потом, взглянув на девушку, смягчаюсь.
— Что будет? Не знаю. Поживём — увидим.
Я хочу добавить, что утро вечера мудрёней, но мы подходим к её дому, и мудрая сентенция остаётся при мне.
Медленно пройдя по мощёной аллее, входим в прихожую и спускаемся в подвал.
— Так вот, без шуток, — говорю я, останавливаясь перед дверью тёти Кати. — Отсюда пока что ни на шаг. Считай себя под домашним арестом.
Кто-то проходит у нас за спиной и, услыхав последнюю фразу, останавливается в нерешительности.
— Жанна? Какой арест?
— А, товарищ Славов, — поворачиваюсь я. — Вот кто нам поможет. Ваша знакомая находится, как вы слышали, под домашним арестом. Я просил бы вас проследить, чтобы она не выходила из дому.
— У меня нет опыта в подобных делах… — буркает инженер и с тревогой посматривает на нас.
— Не беда. И я, когда был маленький, ничего не понимал в убийствах.
И поднимаюсь наверх. На последней ступеньке останавливаюсь и прислушиваюсь. Инженер озабоченно расспрашивает девушку. Жанна что-то лепечет в ответ. И внезапно разражается плачем. Голос инженера успокаивает: «Не надо. Всё уладится, вот увидишь!» А рыдания продолжаются. Хорошо, что меня там нет.
Вот и дожили до утра. Хотя бы для того, чтобы установить: утро не всегда мудренее вечера. Зато сырее и холодней. Тяжёлые потоки воды хлещут в окно нашего кабинета. Такое впечатление, что тебя вмонтировали в Ниагарский водопад. С той разницей, что там, наверное, светлее.
Сидя за столом с сигаретой в зубах и в лихо сдвинутой на затылок шляпе, я жду, когда машина придёт в движение. Это произойдёт не раньше восьми. Значит, у меня есть ещё четверть часа, чтобы просмотреть газету. Разложив её на столе, я углубляюсь в колонки текста, но мысли мои скачут где-то далеко.
Вы читали Хемингуэя? Я три дня газеты не читал, а она мне — Хемингуэй!
Подперев щёку рукой, я смотрю на свои ботинки, замызганные липкой грязью: чисто… Тускло светят над головой знакомые сорок ватт: светло… Совсем, как в рассказе этого самого. Слов нет, каждому хочется, чтобы вокруг было чисто и светло. Но если ты ради этого готов на грязные и тёмные поступки, пеняй на себя, если вдруг окажешься в чистой и светлой тюремной камере. Опять сентенция. Опять афоризм.
Ты, моя девочка, не единственная, кто знает что-то о чистом и светлом. У меня, между прочим, тоже есть воспоминания на эту тему, только связанные не с Хемингуэем, а с летним дансингом на берегу. Это был наш последний вечер. Мы сидели на террасе ресторана, а внизу рокотало море. Мы подождали, пока подойдёт официант, потом подождали, пока он принесёт вино, а потом продолжали молчать, хотя ждать уже было нечего.
— Ты наговорила мне кучу вещей, — замечаю я наконец. — В том числе, должно быть, много верного. Но не ответила на мой вопрос.
Она с укором смотрит на меня.
— Ответила…
А, поцеловала… Но в ответе, не сформулированном в словах, всегда есть какая-то недоговорённость. По крайней мере для меня. Профессиональная привычка.
— Значит, вопрос решён? — настаиваю я.
— Ты сам должен его решить. И не сразу. Ты поймёшь, когда. Так часто всё начинается хорошо, а кончается очень плохо. Поэтому просто начинаешь бояться всего, что начинается хорошо.
— Фатализм и суеверие, — бросаю я. — Религиозные предрассудки. Роль судьбы в древнегреческой трагедии.
Она улыбается. Улыбка получается немножко грустной.
— Давай лучше потанцуем.
Так что мы всё-таки танцуем — горькая чаша не минует меня. Мелодия та же, море всё так же шумит где-то в темноте, внизу. И я всё так же, словно автомат, переступаю с ноги на ногу. К счастью, я вскоре забываю, что я именно делаю, и смотрю, смотрю в поднятые на меня глаза.
— Значит, в один прекрасный день я выхожу у вас на станции и застаю тебя готовой, да?
— Готовой? Как? В смысле туалетов?
— Психологически. И нечего размышлять о вещах, которые начинаются хорошо, а кончаются плохо, ясно?
Она смотрит поверх моего плеча, я на неё, и мы танцуем в жёлто-зелёном свете дансинга.
Потом, когда мы расстаёмся, я, начисто оглупев, говорю:
— Оставь мне что-нибудь на память.
— Ты боишься за свою память?
— Фотографию, — прошу я. — Ту, что у тебя в сумочке.
— Милиции, — вздыхает она, — всё известно.
И протягивает карточку.