Шрифт:
В это же время установилась хорошая цена на баранину, так что наш Никкен неплохо зарабатывал и на лесе и на мясе. А когда богатство старика сравнялось с его упрямством, он решил, что пора обновить обстановку в большой зале, и отправился в Стокгольм на парусной шхуне. Правда, она шла с грузом извести; пароходы к нам тогда не заходили, так что это была единственная возможность попасть на материк.
Никкен отлично знал, что в Стокгольм надо являться в черной тройке, если хочешь, чтобы с тобой считались, но это не помешало ему отправиться в костюме из домотканого сукна, который он надевал в деревне по праздникам. В Нуринге в таких костюмах первые щеголи расхаживали, да и на Большой земле лучшего материала надо было еще поискать.
Однако в Стокгольме на суконный костюм смотрели иначе.
Зашел это Никкен в роскошный мебельный магазин для самого знатного люда, а там на него никто и глядеть не стал. Продавцы юлят, раскланиваются перед всеми, а его словно и не замечают.
Ну, наш старик и принялся ходить сам по магазину, товар разглядывать. Наконец остановился перед большим – до потолка – зеркалом в золоченой раме.
«Что стоит эта штука?» – спрашивает.
Но никто ему не ответил. Стоит ли обращать внимание на какого-то мужичка-серячка, который и говорит-то не так, как все! Такому в магазине-то и делать нечего.
А старик пождал-пождал, да как припечатает кулаком по зеркалу – только осколки полетели! То-то шум поднялся в лавке!
«Скажете вы мне хоть теперь, сколько оно стоит?!» – кричит Никкен, а сам на приказчиков смотрит.
«Сто крон!»
Сто крон! В то время это были огромные деньги. Но наш Никкен швырнул на прилавок две сотенные бумажки и говорит:
«Ну, так попрошу завернуть мне такое же, если у вас найдется».
Заключительную реплику бабушка произнесла отрывисто, словно гирю бросила на весы. Оглушительный хохот прорвал плотину напряженного молчания. Больше всех был доволен рассказом Бруандер. Он с силой ударил кулаком по столу:
То-то! Вот так с ними и надо!
Кончилось затянувшееся теплое лето, точно светлый сон пролетел. Быстро спускались сумерки, небо застилали тяжелые дождевые тучи, на смену зелени пришло серое однообразие глины.
Оке проводил большую часть времени в светелке – самой сухой комнате в доме. На маленькой полочке в углу хранились его сокровища: розовая фарфоровая свинка-подсвечник да изуродованный жестяной человечек, который когда-то умел плясать – когда еще был цел механизм.
Свинку подарил ему на рождество дядя Стен, который раньше батрачил у одного из местных богатеев, а теперь работал в каменоломне на побережье. Была еще у Оке обсыпанная снежными блестками рождественская открытка с надписью «Merry Christmas!». [5] Ее прислал дядя Хильдинг из самой Америки.
На открытке мальчик в пьексах катал на санках маленькую миловидную девочку. За ними семенил по сугробам улыбающийся дед Мороз.
Оке ощутил зависть и сосущую тоску. Видно, за границей, как и на Большой земле (так для Оке делился весь мир вне Готланда), зима приходит в прекрасном снежно-белом уборе.
5
Merry Christmas! (англ.) – Счастливого рождества!
А здесь – день за днем суконно-серый туман… Редкий снежок ложился на непромерзшую землю, и вместо белого ковра получалось грязное месиво. Неужели на острове так никогда и не было настоящей зимы?
– Еще какая зима бывала! – ответила, смеясь, бабушка, когда Оке обратился к ней со своим вопросом. – Когда я была молодая, снега и мороза было хоть отбавляй. Зимой восемьдесят первого все дороги занесло, и нельзя было пройти, пока не установился наст. Помню, как мы заблудились на санях в буран. Хорошо, на забор наткнулись – только вдоль него и выбрались к дому. Да и от забора-то только кое-где верхушки торчали.
Бабушка смолкла, призадумавшись.
– Да-а, не все-то я на санях каталась… С самого сызмальства узнала, что такое холод и работа. Едва мне исполнилось тринадцать, как пришел к нам Петер Смисс и стал уговаривать отца отдать меня ему в услужение. Обещал в год восемь риксдалеров, пару ботинок и материал на рабочее платье, да еще, мол, матушка Смисс научит меня ткать на станке – эта ведьма-то! Она меня и близко не подпускала к ткацкому станку. Вместо этого мне приходилось часами стоять на берегу и вылавливать из ледяной воды водоросли. Вот и вся наука. Сапог у меня не было, вот я и ходила мокрая по пояс… Был у них еще пятнадцатилетний батрачонок Юн. Помыкали они им, как хотели. По воскресеньям хозяева отправлялись в церковь, и Смиссиха делалась сразу такая набожная, всячески старалась показать священнику, какая она праведница. Но в то же время она никогда не забывала, уходя из дома, сделать метку на хлебе, чтобы мы не взяли куска в ее отсутствие.
– Бабушка, а какую метку она делала? – спросил Оке. Глаза его сверкали.
Не иначе метка была заколдованная, если не позволяла наесться в праздник досыта тем, кто так напряженно работал всю неделю.
– Какую метку? Да обыкновенную зарубочку вырезала ножом, – ответила бабушка небрежно.
Оке решил, что она просто не хочет выдавать секрет – видно, боится, что ее накажет нечистая сила.
Но вот как-то раз, когда хозяйка села ткать, бабушка прошла в кухню, взяла там два больших круга колбасы, висевших под потолком, и нарезала толстые ломти хлеба себе и изголодавшемуся батрачонку. Первый ломоть с ненавистной меткой она съела сама.