Шрифт:
…кровь…
…вся кровь, которую высасывают из незадачливых жертв…
…кровь…
У моих губ медный привкус — кровь, понимаю я — и нервно моргаю. Смотрю на фургон, затем — на часы на приборном щитке. Прошел еще час, а я не знаю, где была и как вообще умудрялась вести машину. Ничегошеньки не помню. Ничего — с момента, когда я подумала о пистолете.
Утираю с подбородка пот. На руке — красное пятно. Мы вновь вернулись на Мейпл, вижу я. Морщу лоб. Стоп, разве это тот самый фургон? У той бабы серебристый, верно? Цвета "лунной ночи". А этот — синевато-серый. Не тот. Или тот? Может, дело в освещении. Или фургон более синий, чем мне показалось сначала?
Все может быть.
Или это совсем другой фургон.
Долго ли я его преследовала? Сколько времени я считала его тем же самым?
Несколько часов.
Несколько потерянных часов, вырванных из моей жизни.
Полдня потрачено зря.
Слезы жгут мне глаза, к горлу подкатывает комок.
Ну что со мной такое творится? Я думала, что справляюсь, и вдруг сорвалась, скатилась до таких… таких глупостей. Смахнув слезы, я разворачиваю машину. Надо ехать домой. Я сама не своя, мне страшно.
У "зебры" на перекрестке пропускаю пешеходов. Бросаю взгляд на зеркало заднего вида — сзади меня нагоняет красная японская машина. Наконец все, кто хотел перейти, переходят. Поворачиваю.
Я больше не желаю думать о пауках, паутине и добыче.
Вернусь домой; приму ванну — нет, душ, чтобы как следует взбодриться и даже помою голову, и переоденусь в чистое, и засяду в столовой с карандашом и блокнотом: составлю список возможных выходов. Можно зарегистрироваться на бирже труда, получить купоны на бесплатную еду, попросить денег у мамы, записаться на курсы для женщин, оставшихся на мели, — таких курсов пруд пруди… Я много чего смогу сделать, если не погрязну в жалости к себе.
Сворачиваю с Мейпл на Мейн-стрит — красная машина по-прежнему следует за мной. Она едет не быстро, но и не медленно, и человек за рулем не сводит с меня глаз.
Сворачиваю на Райерсон; красная — за мной. Заруливаю на автостоянку "Эй-энд-Пи". Красная — нет.
Заставляя себя не глядеть в зеркало, не думать о красной машине, я отправляюсь домой.
Но, уже подъезжая к своему гаражу, скашиваю глаза на зеркало. Красная машина по-прежнему сидит у меня на хвосте. Она притормаживает.
Выхожу из машины и, едва переступив порог своего дома, слышу щелчок захлопнувшейся дверцы.
У Джека был пистолет, но он его забрал. Ничего. В доме еще кое-что найдется… это ведь мое логово… нож, молоток — все сгодится. Я всем умею пользоваться.
В дверь звонят.
Я неподвижно замираю в коридоре.
Опять звонок. Затем кто-то стучится.
Терпение.
Дверь не заперта. Рано или поздно она попробует ее открыть.
Прошу в гостиную…
Майкл Блюмлейн
Перепончатокрылая
Оса появилась в салоне в то утро. Была ранняя и необычно холодная весна. Окна затянуло кружевом льда, на траве снаружи лежал иней. Линдерштадт неловко заерзал на диване. Одетый только в рубашку и носки, он боролся одновременно с холодом и сном. Накануне он поругался с Камиллой, своей любимой моделью, обвиняя ее в мелких пакостях, в которых она была ни сном, ни духом. Когда она ушла, он напился до отключки, шатался из мастерской в мастерскую, сбивал манекены, стягивал платья с вешалок, рассыпал шляпки по полу. Сунули бы его в самый тугой корсет, он и то ощущал бы меньше несвободы. Лишенный дыхания, зрения, слепой к самым очевидным истинам. И это был человек, который лишь неделю назад был назван королем, чье внимание к деталям — рукаву, талии и линии — было легендарным, чьи совершеннейшие платья рабски выпрашивали, копировали, крали.
Линдерштадт был гением. Мастером. Линдерштадт был пьяницей, сражающимся со своей империей тафты, гипюра и атласа, бьющимся об собственный успех, как муха об стекло.
Уже рассвело, и солнце подсветило края плотно занавешенных окон, проникнув в салон абрикосовым слабым светом. Линдерштадт лежал на диване в конце комнаты, наполовину завернувшись в шлейф свадебного платья, прихваченного в одной из мастерских. Оса была в другом конце, неподвижно повернувшись к нему боком. Крылья ее были сложены на спине, а длинное брюхо закручено запятой. Две антенны были слегка изогнуты вперед, но тверды и неподвижны, как бамбук.
Прошел час, потом другой. Когда спать стало невозможно, Линдерштадт встал и пошел, шатаясь, облегчиться. Потом вернулся в салон со стаканом воды, и в это время впервые заметил осу. От отца, который был энтомологом-любителем, пока не помер от желтой лихорадки. Линдерштадт кое-что знал о насекомых. Эту он определил как принадлежащую к семейству Sphecidae, в которую входят главным образом одиночные осы. Они гнездятся в норках или естественных полостях древесины, и он слегка удивился, увидев такое насекомое в салоне. И еще он удивился, что помнит о них хоть что-нибудь. Едва ли он хоть однажды подумал о насекомых с тех пор, как более сорока лет назад ушел в мир моды. И об отце он тоже вряд ли думал, предпочитая мысли о матери, Анне, заботящейся о нем матери, швее, по имени которой он назвал свое первое ателье и свое самое знаменитое платье. Но матери здесь не было, а оса — абсолютно несомненно — была. Линдерштадт допил воду и накинул свадебный шлейф себе на плечи, как шарф. И тогда подошел посмотреть.