Шрифт:
— Распустили до безобразия свою детву, а нам мыкаться с ними, вылавливать по всей дороге! Пошибче теперя глядите за ними…
От Новосибирска до Шантары ехали в пассажирском вагоне. Андрейка сидел, прижатый милиционером к самой стенке, и тоскливо смотрел в окно. Милиционер всю дорогу дремал, прикрыв глаза, немного посапывал. Но стоило Андрейке шевельнуться, он тотчас прерывал сопение, открывал глаза и противно, как лягушка, дёргал отвислым подбородком.
Выйдя из вагона в Шантаре, Андрейка сразу же попал в объятия матери.
— Сыночек, сыночек… — плача, говорила мать, целовала в щёки, в лоб и прижимала его голову к своей мягкой груди. — Да как же ты это? Ведь я чуть с ума не сошла…
— Распустили детву… — бурчал своё милиционер, протягивая матери бумажку. — Распишитесь в получении…
Дома мать сразу же потащила Андрейку в заранее истопленную баню. Потом посадила в кухне за стол и, как дорогого гостя, стала поить чаем со сливками, поставила перед ним целую тарелку конфет в красивых бумажных обёртках.
Он ещё не допил чашку, когда вернулся с работы отец.
— Ему не конфет, ему ремня потолще досыта вложить бы, — сердито сказал он, стаскивая возле порога грязные сапоги и с грохотом бросая их на пол. И, больше не прибавив ни слова, ушёл в баню.
Потом открылась дверь, и вошёл Семён, тоже вернувшийся с работы.
— А-а, прибыл, беглец?! Как же теперь Красная Армия без тебя обойдётся?
Слова Семёна расстроили Андрейку больше, чем отцовская угроза. Потому что в них была насмешка. Он вспыхнул моментально, отодвинул от себя и чашку и тарелку с конфетами.
— Смеёшься, да? — крикнул он, сверкая глазёнками.
— Андрюшенька! Семён… — всполошилась мать. — Не надо так, Семён… Ты ешь, сынок…
— Ты усы отрасти — и как раз будешь на кондуктора походить!
— На какого ещё кондуктора? — переспросил Семён. — Значит, тебя какой-то кондуктор, что ли, с поезда снял?
— А это уж не твоё дело, — буркнул Андрейка. Подумал и добавил: — Ещё, гад такой, на рыбалку, говорит, к вам приеду. Пусть приедет, я его встречу… А вы чего уставились?
При последних словах он повернулся к только что прибежавшим из школы Димке и Ганке. Они действительно уставились на Андрейку — смотрели на него удивлённо, во все глаза.
Андрейка смерил их насмешливым взглядом и, чувствуя всё-таки себя немножко героем, вышел на улицу.
Через полчаса он сидел на крыльце Инютиных и рассказывал Кольке, Ганке, Димке и подошедшему позже других Витьке Кашкарову всё, что с ним произошло. Позавчера, вчера да и сегодня ещё он думал, что никогда и никому не будет рассказывать о подробностях своего побега, закончившегося так постыдно. А несколько минут назад, увидев, что Ганка, глядя на него, от изумления раскрыла даже рот, подумал: а чего ему, собственно, стыдиться? Разве его вина, что до фронта доехать не удалось?
Ганка и теперь слушала, поблёскивая в полутьме белыми полосками зубов, широко распахнув бездонные свои глазищи. Она порывисто дышала и в некоторых местах приглушённо, как мышь, попискивала. Когда она пищала, Димка шевелил густыми бровями, медленно поворачивал к ней голову, хмурился. Она торопливо махала ресницами, будто молчаливо извинялась за свой писк. Николай Инютин то глядел на рассказчика недоверчиво, то, опустив глаза, задумчиво чесал свой горбатый нос. Лишь Витька Кашкаров сидел, по своему обыкновению, неподвижно, в одной и той же позе. Казалось, он не слушал Андрейку, а думал какую-то свою нескончаемую думу, давно решал и всё никак не мог решить какой-то трудный вопрос. Он всегда был молчаливый и угрюмый, этот Витька, но в последнее время после истории с автолавкой, за которую его долго держали в милиции, а потом, после суда над Макаром, всё же выпустили, и совсем превратился в камень. Теперь и вовсе никто не мог вытянуть из него хотя бы слово.
Было уже совсем темно, небо погасло, захлопнулось над землёй, как крышка гигантского сундука. Только на западе, куда каждый вечер скатывалось солнце, виднелась узкая и длинная кроваво-красная щёлка, которая, впрочем, быстро укорачивалась и меркла. Над землёй гулял и не сильный вроде, но упругий, холодный, пронизывающий до костей ветер. Казалось, он со свистом врывался на землю сквозь эту кроваво раскалённую щёлочку, растекался потом над полями, над просторами земли. Врывался он горячий, как пар, но, мчась до Шантары, терял всё своё тепло, становился тяжёлым и холодным, как вода в зимней Громотухе.
Когда Андрейка закончил рассказ, все помолчали. Ганка прижала ладонями пылающие щёки, не то нажженные ветром, не то горевшие от волнения, спросила:
— И тебе не страшно было? Одному-то ночью на платформе?
— Чего там бояться? Не в лесу же.
— И всё равно жутко, наверное… Нет, я бы не смогла.
— А он врёт всё, — неожиданно сказал Димка.
— Что всё? — повернулась к нему девчушка.
— А что не страшно было.
Ганка помолчала, похлопала в темноте ресницами.