Шрифт:
— Чего тебе? Чего привязалась?
— Просто… провожаю тебя.
— Ну и провожай.
Однако ещё через минуту остановился, поглядел на девушку. Глаза её в ночном сгущающемся мраке поблёскивали виновато и одновременно умоляюще. Николай, поглядев в эти глаза, шагнул на обочину, сел на землю и опустил голову. Она стояла перед ним.
— Ты… ты к ней приходил, к Ганке? — спросила она напрямик.
— К ней! Понятно тебе?! Проститься.
— Почему проститься?
— Потому! На фронт ухожу послезавтра… Добровольцем берут. Понятно?
— Ага… — произнесла она тихо и взволнованно.
Николай поднялся. Они стояли друг перед другом. Колька тощий и длинный, как жердь, с длинными руками. Она была ростом почти с него, но, плотная, широкая в бёдрах, крупногрудая, казалась ниже.
— А ты со мной простись, — проговорила она, и в глазах её сверкнули отблески звёзд.
— А чего ты мне? — безжалостно спросил он.
Она быстро-быстро задышала, потом, уронив лицо в ладони и отвернувшись, заскулила тихо и обиженно, как побитый щенок.
Николай растерянно потоптался, злость его сразу прошла.
— Все вы мокрые курицы. Не надо. — Он тронул её за плечо.
Она дёрнула этим плечом и побежала назад.
Николай стоял на обочине дороги, по-прежнему растерянный. Стоял долго, пока не затих глухой стук её ботинок по дороге. Затем медленно побрёл в сторону Шантары.
А Владимир Савельев, всё ещё сжимая в потном кулаке газетную вырезку, присланную в письме Кружилину, лежал во ржи, которую они сегодня очистили от сорняков, и молча глядел на высыпающие в небе звёзды.
Здесь его и нашла бригадная повариха.
Она подошла тихо, неслышно, как большая и сильная кошка. Увидев её, он быстро приподнялся и, не вставая на ноги, отодвинулся в сторону, будто хотел забиться в глубь хлебов.
— Это я ж, Володя. Не узнал, что ли? — тихо, почти шёпотом, проговорила она.
— Узнал. Чего припёрлась?
Она присела рядом. Он отодвинулся ещё подальше.
Кругом стояла ничем не нарушаемая тишина и темень. Земля была на ощупь ещё тёплой, как недавно протопленная печка, дневной жар в воздухе ещё не потух, не рассосался в темноте. Несмотря на полнейшее безветрие, время от времени уныло шелестели зелёные пока колосья, словно жаловались кому-то на беспощадное знойное лето, в которое они родились, проклюнулись из земли и выросли, да неизвестно вот ещё, сумеют ли в такой испепеляющей жаре налить зерна, ради которых люди переносят такие муки.
— Это ты взял газетную статью-то? — спросила вдруг Антонина. — Я видела…
— Ну и что? Там про моего отца.
— Там ещё про сына тёть Анны. Дай сюда.
— Не дам, — упрямо повторил он.
— Володенька… Он сын ей. Дай, а то потеряешь. Тогда тётя Анна прямо совсем обезумеет.
Слово «обезумеет» подействовало на мальчишку, он, протянув кулак, разжал его. Антонина взяла влажный газетный комочек, расправила осторожно на коленке, аккуратно свернула, поднялась и положила в кармашек фартука.
— Глупенький ты, Володя, — сказала она. — Разве так можно — схватить это и унести? Ну, а если бы уронил где?
— Да это… конечно, — согласился он и тоже встал.
— Глупенький… — Она вдруг обеими руками взяла его за голову и притянула к себе.
— Не лезь! Не трожь! — Он упёрся руками в её мягкие груди, но тут же отдёрнул их, как обжёгся, а она ещё сильнее притиснула к себе его голову.
— И маленький. Совсем-совсем ещё маленький…
Антонина всхлипнула вдруг. А он, испуганный и ошеломлённый теплом её тела, глухим и частым стуком её сердца, перестал сопротивляться и затих. Он покорился её сильным рукам.
Они стояли так во ржи долго. Ей шёл двадцать первый год, а ему недавно исполнилось всего четырнадцать. Он был ей всего по грудь. Она гладила и гладила сухой и горячей ладонью его лохматую голову, говорила торопясь, сдавленно:
— Вон как… оброс ты весь. Остричь надо лохмы-то. У меня ножницы есть, ты приходи…
— Ладно, тёть Тоня, — произнёс он.
— Да не зови ты меня так! — с болью простонала она.
— Как? А как… тебя звать?! — непонимающе спросил он.
— Господи! Ты подрасти скорее… Слышишь? Слышишь?!
Её возглас разнёсся по пустынному хлебному полю и затих, потонул в темноте.
Катилась над землёй ночь, укрывала стоящих во ржи двух людей — взрослую женщину и мальчишку, который в эти суровые времена считался уже мужчиной. Укрывала все человеческие радости и беды, большие и малые. Но радостей у людей было не много, хотя они вечно надеялись на них, и потому, наверное, так уныло и тоскливо смотрел в небо тот каменный исполин, которого обнаружил Димка на месте Звенигоры…