Шрифт:
— Что я, малыш или новенький? Письмо я буду показывать!
— Бывает разное… — начинает Филька, но Воленко перебивает его. Немножко громче, чем следует, но совершенно спокойно, совершенно уверенно и совершенно недружелюбно он говорит совету бригадиров.
— Чего вы от меня хотите? Я вас прошу отпустить меня домой, потому что мне нужно. Разрешение бюро имеется.
Марк подтвердил:
— Бюро не возражает.
Торский еще осмотрел совет. Сжалился над ним Ильяя Руднев, по молодости, наверное:
— Странно все-таки, чего тебе домой приспичило. Дом какой-то завелся, то не было этого самого дома…
Воленко с последним усилием сдержал себя.
— Голосуй уже, Торский!
— Дай слово!
— Говори!
И Зырянский сказал хорошие слова, но сказал, избегая встречаться взглядом с Воленко:
— Чего ж тут думать? Воленко хороший колонист и товарищ. Не верить ему нельзя. Если он говорит, значит, нужно. Мать нельзя бросать. Пускай едет, надо его выпустить, как полагается для самого заслуженного колониста: полное приданое, костюмы, белье, из фонда совета бригадиров выдать по высшей ставке — пятьсот рублей.
И больше никто звука не проронил в совете, даже Зорин, даже Нестеренко, старый друг Воленко.
Торский сделался суровым, нахмурил брови:
— Голосую. Кто за предложение Зырянского?
Подняли руки все, только Филька, хоть и не имел права голоса в совете, а сказал сердито:
— Пусть покажет письмо.
Воленко быстро поднял руку в салюте, сказал очень тихо «спасибо» и вышел. В совете стало еще тише. Зырянский положил руки на раздвинутые колени, смотрел пристально в угол, и у него еле заметно шевелились мускулы рта, оттого что он креп сжал зубы. Нестеренко склонил лицо к самым ногам, может быть, у него развязалась шнуровка на ботинке. Руднев покусывал нижнюю губу, Оксана и Лида Таликова забились в самый угол и царапали пальцами одну и ту же точку на диванной обивке. Один Чернявин, новый бригадир восьмой, оглядел всех немного удивленным взглядом хотел что-то сказать, но подумал и увидел, что сказать ничего нельзя.
Вечером Захаров вызвал к себе Воленко. Он пришел такой же отчужденный и вежливый. Захаров усадил его на диван рядом с собой, помолчал, потом с досадой махнул рукой:
— Нехорошо получается, Воленко. Куда ты поедешь?
Воленко смотрел в сторону. На его лице постепенно исчезла суровая вежливость, он опустил голову, произнес тихо:
— Куда-нибудь поеду… Союз большой.
Он вдруг решительно повернул лицо к Захарову:
— Алексей Степанович!
— Говори!
— Алексей Степанович! Нехорошо получается, вот это самое главное. Думаете, я ничего не понимаю? Я все понимаю: пускай там говорят, а может, сам Воленко взял часы! Пускай говорят! Я знаю: старки так не думают… а может, и думают, это все равно. А только… почему в моей бригаде… такая гадость! Почему? Первая бригада! У нас… в колонии… такое время… такая работа! И везде… везде люди как теперь работают. А что же получилось? Или Левитин, или Рыжиков, а может, и Воленко, а может, Горохов, а может, вся бригада из воров состоит… И все в моей бригаде, все в моей бригаде. Думаете, этого ребята не видят? Да? Все видят. Я дежурю, а на меня смотрят… и думают: тоже дежурит, а у самого в бригаде что делается. Не могу. Я, значит, виноват…
Воленко говорил тихо, с трудом, каждое слово произносил с отвращением, страдал и морщился еле заметно.
— Нельзя… нельзя мне оставаться. Товарищи, конечно, ничего не скажут и не упрекнут, потому что… и сами не знают… А понимаете… чувство, такое чувство! Вы не бойтесь, Алексей Степанович, не бойтесь. Я не пропаду. А может, иначе буду теперь… смотреть. Вы не бойтесь…
Захаров молча сжал руку Воленко выше локтя и поднялся с дивана. Подошел к стулу, погладил его лакированную боковинку:
— Так… я за тебя не боюсь. В общем правильно. Человек должен уметь отвечать за себя. Ты умеешь. Правильно. Это… очень правильно! В общем, ты молодец, Воленко. Только не нужно мучиться, не нужно… Все!
На другой день Воленко пришел проститься к Захарову. Он был уже в пальто с деревянной некрашенной коробочкой под мышкой.
— Прощайте, Алексей Степанович, спасибо вам за все.
— Хорошо. Счастливо тебе, Воленко, пиши, не забывай колонию…
Захаров пожал руку колониста. По-прежнему стройный и гордый, Воленко глянул в глаза Захарову и вдруг заплакал. Отвернулся в угол, достал носовой платок и долго молча приводил себя в порядок. Захаров отвернулся к окну, уважая мужество этого мальчика. Неожиданно Воленко вышел, сверкнув в дверях последний раз некрашенной деревянной коробкой.
Его никто не провожал. Он шел по дороге один. Только, когда он пдходил к лесу, за ним стремглав полетел Ваня Гальченко. Он нагнал Воленко уже в просеке и закричал:
— Воленко! Воленко!
Воленко остановился, оглянулся недовольно:
— Ну?
— Слушай, Воленко, слушай! Ты не обижайся. Только вот что: дай нам твой адрес, только настоящий адрес!
— Кому это нужно?
— Нам, понимаешь, нужно, нам, четвертой бригаде, всей четвертой бригаде. И еще Чернявину, и еще другим.
— Зачем?
— Очень нужно! Дай адрес. Дай! Вот увидишь!
Воленко внимательно посмотрел в глаза Вани и слабо улыбнулся:
— Ну хорошо.
Он полез в карман, чтобы найти, на чем написать адрес. но Ваня закричал:
— Вот, все готово! Пиши!
У Вани в руках бумажка и карандаш.
Через минуту Воленко пошел через просеку к трамваю, а Ваня быстро побежал в колонию. В парке его поджидала вся четвертая бригада.
— Ну что? Дал?
— Дал. Только он не в Самару поехал. Не в Самару. Он в Полтаву поехал… В Полтаву, и все!