Шрифт:
Теперь Юный Владетель больше не ходил на галерейку. Тишину дважды прорезал гром, хотя дождя не было. Стволы и ветви расплывались в сумерках, словно призраки, между ближними деревьями — четкими и смутными холмами, смутным образом настоящих, но далеких холмов.
Он не ходил на галерейку, за ней присматривал Сурило, чудище и божок. Лучшего сторожа не найти. Прежде мальчик посещал свои владения в поисках тайных входов и выходов, нынче тайны являлись сами, только начнет смеркаться, и мерещится то, что есть. и то, чего не бывает; то, что обретает плоть не на свету, не в темноте, в одних лишь сумерках, — словом, тогда, когда у настоящих предметов возникают мнимые очертания. Ничего этого нет, все мерещится, а на вид — истинное, живое. Верхушки огромных сейб, малюсенькие деревца, холмы, арки, башни, окна, ограды, звери, крестьяне, рыбаки.
И не поймешь, как столько всего уместилось в мечте, в видении!
Мечта и видение окутывали распятых в молельне — Злой Разбойник висел посередине, — но ведь и сами они были мечтой, как и слуги, камни с черными косами, чутко дожидавшиеся сгинувших хозяев.
Он боялся шевельнуть головою, еще хранившей в прядях волос дневное тепло, а сумерки сгущались, и на печальном лице мерцали недвижные глаза, подобные озерам, полные любви, бродившей в его теле как у всех подростков.
Рыбаки не хотели взять его с собой и все же взяли. Это было опасно, но они его взяли в этот вечер туда, к Нищенской луже.
Где же луна? На небе? В воде? Кто спугнул ее? Никого нет, не видно… Может быть, Коршун?
Он оглядел из-под ресниц и глубину небес, и поверхность. Огромный круглый змей из старой золотой фольги… Быть может, Коршун смотрит с неба на того, кто летит в воде? Быть может, он смотрит из воды на того, кто летит в небе, словно змей с лицом Индиги, обернувшийся льдистым кроликом?
Нет, Юный Владетель, этого быть не может. Там, наверху, он увидел бы: чем ты выше, тем дальше от цели. С узких, как волос, тропинок слетают звезды.
Нет, Юный Владетель, не может этого быть! Он захлебнулся бы, даже в скафандре, под тяжестью вод, в глубине, и не поймал бы круглого, золотистого змея почти без бахромы, с маленькими глазками и смеющимся ртом. Отблеск — это нить. Что делать с ней, бросить в воду? Отнести Сурило? Привязать к воздушному шару, чтобы стянуть змея с небес? Привязать к рыбе, чтобы выудить из пруда? Нет, милый ты мой, все не то, все не так. Ни шарик его не изловит— он взлетал выше туч, выше звезд; ни рыба, доплыви она до самого дна.
Что это за кратер на горе? Как, ты не знаешь? Тут плавили колокол Злого Разбойника, повторявший в уменьшенном виде очертания вулкана. Знаешь? Зачем же спросил? Нет, я не знаю. Чего же качаешь головой, будто киваешь: «Да, да»?
Между золотым змеем в небе и золотым змеем в Луже уместится повесть про колокол, не возвращаясь в былое, как возвращаются ночью, и во сне, и пробуждаясь.
Плачет… Кто же это плачет? Кто-то плачет в шкафах, в углах, по всей молельне. Сперва одна монашка, потом другие — плачут-заливаются. Нежные, бледные, холодные лица орошает горячий водопад. Та. что рыдает пуще всех… нет, не та… нет, все-таки та стерегла чашу и золотую кадильницу, которую вынимали только в День непорочного зачатия. Монахиня так боялась, так тряслась, едва дышала, что. подкрепления ради, приходилось помазать ее
Золотая кадильница Приснодевы, снизу — девять ангельских головок, самый сосуд сплетен из крыльев, и в него — бережно, любовно — клали хрупкий, но крепкий уголь, от которого золы не остается, и мирро, и ладан. Вынимали кадильницу только в этот декабрьский день, на великий праздник, тихо, незаметно брали из сандалового ларца, который стоял в большом шкафу со скрипучими створками; никто не мог открыть его бесшумно, железные петли защищали сокровище, словно злые псы, если кто пытался тронуть дверь красного дерева, в одну створку, без украшений, дерево-и все.
Кто же украл кадильницу? Бывали здесь одни монашки. Община решила, что каждый вечер послушницы будут бичевать себя до крови. Монахини постились, молились, причащались, читали молитвы по четкам, пели гимны, и все впустую, кадильницы нет как нет.
Может, ее стащил бес? Но ведь если бы, упаси Господь, нечистый вошел в ризницу, остался бы запах дерева и от одежд попахивало бы паленым.
«Не иначе, как ангел… ангел… ангел…»— утешали монашки друг друга, а так — молчали, постились да плакали втихомолку, ибо нельзя сокрушаться о земном благе, это губит душу, даже если благо — единственный сосуд, достойный священного ладана.
«Ангел Господень, — твердили они, стараясь поменьше страдать по золотой утрате, — спустился с небес и взял ее — просто взял, не украл, дабы кадить Приснодеве на небе».
По склонам горы, в кратере которой плавился колокол, взбирались Владетели сокровищ. Они сходили на берег с пиратских бригов, чтобы бросить в плавильню, в кипящий металл и лаву, золотые бруски, монеты, драгоценные камни. Вслед за ними шли те, кто нес дары победнее. Одни кидали в кратер, озаряющий небо алым светом, обручальные кольца, другие — серебряные деньги, нанизанные на нить среди жемчужных капель, третьи — перстенек, тонкий, как родившийся месяц, четвертые — кошель с золотым песком, пятые — блюдце, ложку, чашку, все из серебра, крест, браслет, булавку для галстука, уздечку, ну что УГОДНО, чтобы упрямый сверкающий металл вспенился тусклым золотом.