Шрифт:
Критик не подозревал, что автор иронизирует, что «статная красивая фигура, обнаруживающая необыкновенную силищу; юное мужественное с открытым большим лбом лицо; энергические движения; смелый пронизывающий взгляд цвета стали глаз» [99] положительного героя — литературная ирония, а отрицательный персонаж, в одном романе выступающий «безобразным павианом, которому только что отрубили хвост», [100] в другом отвратительно цикающий слюной в собственную «ноздрю вместо окна» (62), — пародийный гротеск.
В «Долине смерти» «котята» погибают, воскресают, совещаются с автором, что бы такое вытворить, и вновь принимаются валять дурака. Начальник ГПУ, изловив дьякона, опять полез в скалы, «привычным глазом предварительно выследя толстый зад грузинского меньшевика» (181). Английский авантюрист, не выдержав навязанной автором гнусной роли, вдруг потребовал реабилитации, «сел на гоночный самолет и умчался»… на съезд компартии (181). (Последнее, должно быть, означало насмешку над немыслимыми перевоплощениями персонажей в «Месс-Менд», например).
На конференции автора с героями выяснилось, что история с детрюитом дьякону просто примерещилась. Несчастный, оказывается, страдал летаргией, «осложненной истерической болтливостью». Одобрительно похлопывая автора по плечу, воскрешенные и реабилитированные персонажи выразили уверенность, что дьяконовы галлюцинации «дадут нашему уважаемому литератору т. Гончарову приличный заработок… Как, Гончарка, дадут?…» (196).
Мариэтта Шагинян назвала «Месс-Менд» романом-сказкой. Сказочной романтике несродственны, однако, детективный сюжет и «научные» мистификации. Получился скорее роман-буффонада. Академик В. Обручев, автор «Земли Санникова» и «Плутонии», предостерегал как раз от такого смешения: «Я думаю, что научно-фантастический роман… не должен походить на волшебную сказку». [101] Но и волшебная сказка не должна напоминать научно-фантастический роман. У них иная логика, иная мера условности.
Роман— сказка несравненно больше удался Ю. Олеше в его «Трех толстяках» (1928). Все, что здесь относится к «науке» и «технике», выступает в истинно сказочном виде -без претензии на перекличку с современной машинной цивилизацией. Сюжет этой повести не засорен приемами западной авантюрной фантастики. Конечно, автор «Трех толстяков» учитывал возраст своего читателя. Но дело не только в этом. Лирико-романтическое начало господствует и в сказочной фантастике для взрослых.
А. Грин принес в нашу фантастику обыкновенное чудо, — иначе не назовешь сверхъестественные способности его героев. Девушка спешит «по воде аки по суху» на помощь терпящему бедствие моряку («Бегущая по волнам», 1926), человек летает без крыльев («Блистающий мир», 1923) — под все это не подведено никакой базы, никакой, пусть даже сказочной мотивировки. Грин взывает «скорее к нашему чувству романтики, чем к логике, — справедливо замечает Ж. Бержье, известный французский ученый и знаток советской фантастики. — Автор знакомит нас с чудесами, не давая им объяснений, но и не прибегая ни к ложным реакционным наукам, ни к мистике». [102] Читатель отлично сознает, что и бегущая по волнам, и летающий человек — вымысел. Но через их чудесную способность познается романтика невозможного, зрению сердца открывается человеческое благородство и злодейство, верность и коварство, высота духа и низменные страсти. Чудо во имя людей. А вот герой рассказа «Происшествие в улице Пса», — он тоже умел творить чудеса, да не смог обратить свою силу на себя и погиб от любви.
Не случайно сходство названия с «Происшествием в улице Морг» Э. По. Но у Грина нет ни хитросплетенной интриги, ни характерного для По интереса к страшному. Его волнует нравственный смысл фантастического происшествия. Уходит в прошлое легенда о Грине-подражателе. Грин учился у Эдгара По стилевым приемам, учился изображать фантастическое в реальных подробностях, виртуозно владеть сюжетом. Но по основному содержанию творчества и эмоциональному воздействию на читателей Грин и По — писатели полярно противоположные, справедливо отмечает В. Вихров. [103]
Едва ли не главный мотив гриновского творчества — благоговейное удивление перед силой любви. Чувство его героев совсем не похоже на погребальную мистическую любовь у Эдгара По. У Грина любовь поднимает на подвиг. И еще одно важное отличие: герои Грина не покорствуют судьбе, ломают ее по-своему. В них сидит упрямый, но «добрый „черт“, спасительный, вселяющий в душу мужество, дающий радость» [104] и, между прочим, — очень русский. Это люди яркой внутренней жизни и настолько высокого духа, что способны воплотить в жизнь свою сказку. Разве Фрези Грант не спрыгнула с корабля на воду и не пошла по волнам потому, что — захотела!
Красочное смешение книжного элемента (чаще — взятого как литературная условность, иногда — иронически) с могучей, единственной в своем роде выдумкой, наивно обнаженной и в то же время чуть ли не огрубление реальной, — оригинальная черта гриновского дарования. Она восходит к переплетению сказочного с реальным в народной сказке, у Гоголя и Достоевского.
Представление о Грине — «чистом» романтике, сторонившемся житейской прозы, не соответствует ни наличию у него сугубо реалистических рассказов, основанных на точных фактах политической жизни России, ни природе гриновского творчества. Его фантастика далеко перерастала намерение украсить голубой мечтой «томительно бедную жизнь». Она и вытекала из этой жизни — реалистическим обрамлением вымысла, но, главное, эскапизмом — чувством отталкивания от действительности. Грин и море-то полюбил через «флотчиков», ненавидимых в обывательской Вятке за «смуту», которую они сеяли, одним своим появлением напоминая о другом мире, где не действует вятский серенький здравый смысл. Он пришел к своей романтической фантастике от ненависти к этому самому «здравому смыслу». И свою «гринландию» он создал не для того, чтобы укрыться в ее воздушных замках, а чтобы там свести счет с всероссийской духовной Вяткой.