Шрифт:
– Так что, кто пойдет под суд?
– Вы обе. Если, конечно, действительно виновная не признается сама.
– Но я уже призналась.
– Ты прекрасно понимаешь, что я имею в виду.
– Мы обе будем лгать.
– Не сомневаюсь, что будете. Но на сей счет тоже существует пункт в уставе. Вы обе будете признаны виновными по свидетельству нас с Бергом.
– И все-таки это спектакль, или же вы действительно намереваетесь пристрелить одну из нас или даже обеих?
Хоснер закурил. Интересно, удастся ли ему убедить кого-то заседать в военном трибунале, не говоря уже о том, чтобы собрать расстрельный взвод. Какова же тогда цель этого упражнения? Показать всем, что игра должна вестись по правилам до самого конца? Вселить страх в измученных мужчин и женщин, которые могут вздремнуть на посту или же медленнее, чем положено, выполнят приказы и распоряжения? Или же это способ Берга хоть немного унизить лично его, Хоснера?
– Ну так как? Намереваетесь вы нас расстреливать или же нет? Если нет, то выпустите меня отсюда. У меня много дел. Если собираетесь организовывать суд, делайте это сейчас и не заставляйте нас ждать до утра.
Хоснер бросил сигарету на пол и сверху вниз взглянул на Мириам. Лунный свет, пробивавшийся сквозь иллюминатор, бледно освещал ее лицо. Женщина смотрела на него, подняв голову, и лицо ее вовсе не выражало той твердости и непокорности, которые звучали в голосе. Лицо казалось доверчивым и открытым, готовым принять все, что он скажет. Внезапно Яков осознал, что любая их встреча вполне может оказаться последней.
– Ты сам нажмешь на курок, Яков?
В вопросе звучала искренняя заинтересованность, будто она спрашивала его мнение о смертной казни вообще.
Хоснер сделал шаг, чтобы быть к Мириам поближе. Казалось, он не может решить, что сказать или сделать. Потом неожиданно опустился рядом с ней и положил руки на се обнаженные колени:
– Я… Прежде, чем я смогу нанести тебе какой-нибудь вред, я убью себя. И готов убить всякого, кто может причинить вред тебе. Я люблю тебя.
Вырвавшиеся слова, казалось, не удивили его настолько, насколько удивили ее.
Мириам отвернулась и пристально смотрела через дыру в перегородке.
Он схватил ее за колени и довольно сильно встряхнул:
– Я люблю тебя.
Она повернулась к нему и кивнула. Руками накрыла его руки. Голос Мириам звучал хрипловато, тихо:
– Прости меня за то, что поставила тебя в это двусмысленное положение, Яков.
– Но ты же понимаешь, что все жизненные убеждения ровным счетом ничего не стоят, когда дело доходит до этих решений – как их называют, решений сердца.
Он с трудом улыбнулся. Она улыбнулась в ответ:
– Но это не так. Ты казался достаточно настойчивым. Настойчивый негодяй, так бы я сказала. – Она едва не рассмеялась. – Но мне действительно очень жаль, что я ставлю тебя в такую ситуацию. Тебе было бы легче застрелить Эсфирь Аронсон?
– Прекрати сейчас же. Я вытащу вас обеих.
Мириам сжала его руки.
– Бедный Яков. Лучше бы ты остался на вилле своего отца. В богатстве и праздности.
– Поедешь со мной к отцу на Пасху?
Он внезапно подумал, что если задаст ей этот вопрос, то жизнь его изменится.
Мириам улыбнулась, потом взяла его руки в свои и поднесла их к лицу.
А Хоснер почувствовал, как затрепетало его сердце, чего не случалось давным-давно. Он помолчал минуту, словно проверяя, стоит ли говорить то, что рвалось из души:
– Извини. Я избегал тебя раньше.
Ее ответ прозвучал мягко и спокойно:
– Я все понимаю.
– Понимаешь?
– Да. Это – будущее. У нас нет будущего.
Она положила голову Хоснеру на грудь. Он притянул ее ближе:
– Ты права. Действительно, нет.
Он хотел жить. Хотел иметь будущее. Но в то же время прекрасно сознавал, что даже если и будет жить, то все равно потеряет эту женщину. Ласков или ее муж. Или кто-нибудь еще. Ее отберут у него. Их отношения не имеют продолжения. И если… нет, когда это случится, он пожалеет, что не погиб в Вавилоне.
Сейчас Мириам плакала, и ее плач звучал для Хоснера так же, как ветер, – всепоглощающей и всеобъемлющей печалью.
Он почувствовал ее слезы на своем лице и сначала подумал, что это его собственные слезы. Все так печально, словно просыпаешься после щемяще-сладкого сна о детстве, и чувствуешь застрявший в горле комок, и видишь туман перед глазами. Весь день окрашивается в меланхолические тона, и ты ничего не можешь поделать, поскольку это сон. Именно такую печаль ощущал он рядом с Мириам.
Они приникли друг к другу, и она все плакала и плакала. А Хоснер не мог придумать те слова, которые надо сказать, чтобы она перестала плакать, и тогда ему в голову пришла мысль, что она имеет полное право вот так плакать. Да, подумал он, плакать, кричать, делать все, что захочет. Это лучше, чем молчаливое страдание. Молчаливое страдание – удел дураков. Вот Мириам, которую каждый знает и в Иерусалиме, и в Тель-Авиве. Пусть все увидят ее боль. Если бы каждый открыто страдал при встрече с несправедливостью, варварством или злостью, именно тогда он сделал бы первый шаг навстречу гуманности. Почему люди должны молча идти к своей смерти? Кричите. Рыдайте. Войте.