Шрифт:
Почти голая, без средств к существованию, оказалась в общаге. Через несколько дней уже работала ночной санитаркой в Душанбинской ЦКБ.
Так сладко и беззаботно, пожалуй, я больше не жила, за исключением тех лет, что ухаживаю за бабушкой Лисичанской. Здесь тихо, спокойно,
Марк Григорьевич хорошо мне платит, и я могу позволить себе все, что захочу. Но жизнь приучила копить деньги. Правда, что я накопила?
Приезжали в прошлом месяце Валерик со своей Светкой – дала им две с половиной тысячи долларов на машину. Им она нужна, мне нет – привыкла ходить пешком.
Работа и учеба – на общение со сверстниками у меня опять не оставалось времени. Только с одним парнем мы виделись ежедневно -
Виктор Бжания подрабатывал, как и я, в нашей больнице. Я пошла во вторую терапию, а Витя санитаром в морг, там больше платили, что было для него важно, – семья ему не помогала, жили они бедно. Витя много читал специальную литературу (позже он окончил училище с золотой медалью) и с первого курса разрывался между желанием учиться дальше на патологоанатома или на хирурга. Так или иначе, но работа в морге ему помогла, Виктор стал замечательным кардиохирургом и работает сейчас в Бакулевском институте, защитил докторскую.
В медгородок мы отправлялись сразу после занятий, если честно – спешили к больничному ужину. В общежитии я почти не появлялась, ела, спала при больнице – старшая медсестра, войдя в мое положение, сама мне предложила.
У нас была строгая дисциплина: старшая и сестра-хозяйка – апостолы, зав. отделением – вседержитель. Ко мне относились хорошо, все знали, что я учусь, и мне потихоньку стали доверять самые простые процедуры: крутить канюли, ставить клизмы перед операциями, брить больных, раздавать градусники, я сама напрашивалась, мне все было интересно. Медсестры сперва оберегали меня – старались не пускать к отходящим, но, узнав, что я дружу с санитаром из морга и часто там бываю, стали поручать самую грязную работу. Я ухаживала за безнадежными, некоторые смотрели на меня с ужасом – девчонка, а лезет к умирающим, некоторые, как завотделением Марат Исхакович
Каримов, наоборот, выделяли. Я делала свое дело, а свободное время отдавала учебе и соматическим больным – про свое умение я никому не рассказывала. Я засиживалась у их постелей за полночь, сколько и спала-то, не знаю, но спать больше шести часов в сутки я и сегодня не научилась – мне это попросту не нужно. Признаюсь, редко с кем из больных я устанавливала контакт, просто сидела рядышком, иногда гладила по руке, уже этого бывало им достаточно, чтобы избавиться от больничного уныния. Я не делала исключений – все они были для меня равны. Карманы моего халата всегда были полны конфет, печенья, яблок
– одаривали, кто чем мог, я ссыпала сладости в ординаторской, и все пили чай с моими конфетами. Поэтому, наверное, Марат Исхакович дал мне прозвище “Конфетка”. Так меня все и звали.
В июле и в августе (в больнице я отпросилась) мы ездили в долгожданный стройотряд, строили здание клуба в высокогорном ауле
Джума-базар и хорошо заработали. Меня взяли на кухню – там я научилась готовить. После стройотряда с пятью сотнями рублей в кармане я приехала в Пенджикент. Прямо с автостанции побежала домой
– мама меня не ждала.
Я открыла дверь своим ключом, вошла – в нос шибанул тяжелый, спертый воздух. Мама лежала на диване, на полу стояла недопитая бутылка
“Чашмы”. Оставшись одна, мама запила. Раньше даже запаха алкоголя не переносила – и вдруг заболела. Доктор Даврон сказал, что иногда она позволяла себе даже на работу являться пьяной.
Мама переменилась – стала слезливой, нервной, легко впадала в истерику, кричала, что все ее бросили, называла себя “проклятой
Богом”. Я нянчилась с ней, умоляла лечиться, звала с собой в
Душанбе, я бы запросто устроила ее на работу, но мама не соглашалась.
Однажды ночью я вошла в ее комнату и легла с ней рядом. Мама спала на спине, закинув голову, открыв рот – ей не хватало воздуха, она судорожно тянула его сухими губами, время от времени из глотки вырывался храп. Я прижалась к ней, положила руку ей на лоб, начала тихонько массировать пальцами виски. Опьянение, как тяжелый наркоз, сковало тело, мышцы иногда рефлекторно сокращались, ей снилось что-то нехорошее, лицо было подобно мраморной маске, на которой застыла отвратительная гримаса. Я ничего не ощущала, пробиться через алкогольную преграду было не в моих силах. Она погрузилась в иное измерение. Бессилие наполнило меня ледяным ужасом, я встала и побрела к себе в кровать, легла, подоткнув одеяло “конвертиком”, как делала мне мама в глубоком детстве. В доме стояла нездоровая тишина, я оставила дверь в мамину комнату открытой – оттуда теперь не было слышно даже ее дыхания. Бессилие родило обиду, обида – гнев. Всю ночь я уговаривала себя, что это болезнь, что мама нуждается в помощи врача, и страшно было оттого, что я не смогла вытянуть ее из этого омута.
Внутри меня словно лопнула главная жила: не боявшаяся покойников, я стала ощущать брезгливость к маме. Она уходила на работу и возвращалась уже навеселе, потупив глаза, проскальзывала в свою комнату, а после, приняв еще, выходила в залу и что-то бессвязно пыталась мне доказать. Била себя в грудь, каялась, ругала судьбу, людей, просила у меня прощения за то, что не доглядела, не уберегла меня “в чистоте”.
Намека было достаточно, – я каменела, ни на что уже не реагировала, ничего не слышала. Бежать из дома было некуда – в экспедицию, понятно, идти я не хотела, наведалась только в больницу к своим мальчикам, но они за это время меня забыли. Димулька смотрел исподлобья, не побежал в раскрытые объятья. Надзирающую за ними воспитательницу сменили и вовсе на какую-то волчицу; то ли я изменилась, то ли они были зашуганы донельзя, но я почувствовала себя здесь чужой.