Шрифт:
– Рыло! Гадина! Разъебай! На три года захотел? Запахивай! Франция, эвона, на тебя смотрит!
Гляжу, а на лестнице бабуся стоит, наштукатурилась, аж щеки обвисли, и, ебало раскрывши, за мной наблюдает, фотоаппарат наводит. Швейцар под мышку меня и на выход. Все еще шипит:
– Деревня хуева! Ты бы лучше в музей сходил! Для того ли в Москву приехал!
Я у него за такие речуги червонец из скулы взял и ему же на чай дал. Залыбился, гнида.
– Заходите, – говорит, – дорогие гости, всегда рады!…
Вот какое состояние у меня было. Но характер имею такой: решение принимаю, когда пора хуй к виску ставить и кончать существование самоубийством. Кемарил я на полу. Один раз не выдержал, рву кальсоны на мелкие кусочки, мосты за собой сжигаю. Встал на колени, голову в ее одеяло и говорю: не могу пытку такую терпеть – или помилуйте или кастрируйте. И что она мне отвечает? Не удивилась даже. Что ей отдаться не жалко, только ничего не выйдет. Она – фригидная… Не путай, мудило, с рыбой фри… И кончать, мол, не может. Ей все равно. Так и с замдиректора жила, и если он залазил на нее – только рыло воротила и брезговала. Но муж есть муж, хоть и залазил он раз в месяц. Стою на коленях, уткнувши лицо в ее одеяло, и дрожу. А она говорит:
– Вам, Николай, лучше с рыбой переспать, чем со мной. Такая женщина, как я, для мужчины – одно оскорбление. Только не думайте, что жалко. Пожалуйста, ложитесь, снимайте тапочки.
Ну, думаю, Коля-Николай, никак нельзя тебе жидко обо-сраться, никак… Ух, давай выпьем!… Как сейчас многого не помню. Не до разглядываний было, разглаживаний и засосов. Не помню, как начал, только пилил и урку международного вспоминал. Тот учил меня, что каждая баба вроде спящей царевны, и нужно так шарахнуть членом по ее хрустальному гробику, чтобы он на мелкие кусочки разбился и один кусочек осколочек у бабы в сердце застрял, а другой у тебя в залупе задумался. Взял себя в руки. И чую вдруг такую ебит-скую силу, что забиваю не то чтобы серебряным молоточком, а изумрудной кувалдой заветную палочку. И что не хуй у меня, а целый лазер. И веришь, что не двое нас чую, а кто-то третий, не я и не она, но с другой стороны – мы же сами и есть. Ужас, кошмар, я тебе скажу, – было страшно. Вдруг отскочит мой единственный от ее хрустального гробика и не совладает с фригидностью? Чтоб она домоуправшу нашу прохватила, падаль. Как сейчас многого не помню, но додул все ж таки, что не долбить надо, как отбойным молотком, а тонко изобретать. Видал в подарках Сталину китайское яйцо? А в нем другое, а в другом еще штук десять. И все разные, красивые и нигде не треснутые. Видал. Так вот, додул я, что пилить Владу Юрьевну надо ювелирно. А она и в натуре, как рыба, дышит ровно, без удовольствия. «Вот видите, – говорит, – Николай, вот видите?» И я чуть не плачу над спящей царевной, но резак мой не падает. Век буду его за это уважать и по возможности делать приятное. Отчаялся уж совсем в сардельку, блядь. И вдруг что я слышу и чую!
– О Николай! Этого не может быть! Этого не может быть! Не может быть, не может! – И все громче и громче, и дышит, как паровоз «ФД» на подъеме, и не замолкает ни на секундочку.
– Коля, родной, не может этого быть! Ты слышишь, не может!
А я из последних сил рубаю, как дрова в кино «Коммунист». Посмотри его, посмотри обязательно, кирюха ты мой. За всех мужиков Земли и прочих обитаемых миров рубаю и рубаю, и в ушко ей шепчу, Владе Юрьевне: «Может, может, может!» И вдруг она в губы впилась мне и закричала: «Не-е-е-т!» В этот момент я – с копыт. Очухиваюсь – у нее глаза закрыты, бледная, щеки горят, лет на десять помолодела. Она на столько старше меня. Лежит в обмороке. Я перебздел – вроде и не дышит. Слезаю и бегу в чем был за водой на кухню, забыл, что без кальсон, и налетаю на Аркан Иваныча Жаме в коридоре. Прямо мокрым хером огу-лял его сзади, стукача позорного. Он – в хипеж: «Посажу, уголовная харя, ничтожество!» Это я-то ничтожество, который женщину от вечного холода спасал? Я ему еще поджопника врезал. Завтра, говорю, по утрянке потолкуем. Прибегаю с водой, тряпочку на лоб и ватку с нашатырем. И тут открывает она глаза и смотрит, и не узнает. Вроде, ты мне родной, говорит. Я лег рядом, обнял Владу Юрьевну и думаю: пиздец, теперь только ядерная заваруха может нас разлучить, а никакое другое стихийное бедствие, включая мое горение на трамвае «Аннушка» или троллейбусе «Букашка». Утром приходит к нам Кимза с бутылкой в руке, пьяный, рыдает, целует меня и альтерэгой называет, хохочет. Я вышел. Оставил его с Владой Юрьевной. Они поговорили – он с тех пор успокоился. Но по пьянке альтерэгой все равно называет.
Живем. Все хорошо. У замдиректора я два раза всю получку уводил. Кимза микроскоп домой притаранил, с реактивами всякими – опыты продолжать. «Наука, – говорит, – не пешеход, и ее свистком хуй остановишь. Придется тебе, Николай, дрочить хоть изредка, чтобы нам время не терять».
– Платить, – спрашиваю, – кто будет? МОПР?
– Продержимся, – говорит Влада Юрьевна, – а сперма нам необходима хоть раз в неделю.
Ну мне ее не жалко. Чего-чего, а этого добра хватало на все. Про любовь я тебе пока помолчу. Да и не запомнишь ее никак. Поэтому человек и ебаться старается почаще, чтобы вспомнить, чтобы трясануло еще раз по мозгам с искрою. Одно скажу, каждую ночь, а поначалу и днем, мы оба с копыт летали, и кто первый шнифтом заворочает, тот другому ватку с нашатырем под нос совал. А как прочухиваюсь, так спрашиваю:
– Ну как, Влада Юрьевна, может это быть?
– Нет, – говорит, – не может. Это не для людей такое прекрасное мгновение, и, пожалуйста, не говори отвратительного слова «кончай», когда имеешь дело с бесконечностью. Как будто призываешь меня убить кого-то.
А я говорю: тут бабушка надвое сказала – или убить, или родить. О чем мы еще говорили – тебе знать не хера. Интимности это.
13
А время идет… Уже морганистов разоблачили, космополитов по рогам двинули, Лысенко орден получил. Кимза пенсию отхлопотал. Влада Юрьевна старшей сестрой в Скли-фосовского поступила, я туда санитаром пошел. Тяжелые времена были. На «Букашке» меня, как рысь, обложили, на «Аннушке» слух пошел, что карманник-невидимка объявился. Сам слышал, как один хер моржовый смеялся, что, мол, если я невидимка, то и деньжата наши тоже невидимыми заделались. Плохо все. Еще Аркан Иваныч Жаме шкодить стал. Заявление тиснул, что Влада Юрьевна без прописки и цветет в квартире половой бандитизм, по ночам с обнаженными членами бегают. Вот блядище! А тронуть его нельзя – посадят! Я б его до самой сраки расколол, а там бы он сам рассыпался. По утрянке выбегает на кухню с газетами и вслух политику хавает:
– Латинская Америка бурлит, Греция бурлит, Индоне зия бурлит! – А сам дрожит от такого бурления, вот-вот кон чит, сукоедина мизерная. – Кризис мировой капиталисти ческой системы, слышите, Николай! – А сам каждый день по две новых бабы водит. Он парикмахер был дамский. И вот из-за него, гадины, меня дернули на Петровку, тридцать восемь. Майор говорит:
– Признавайся с ходу – занимаешься онанизмом?
Первый раз в жизни иду в сознанку.
– Занимаюсь. Только статьи такой нет – кодекс наизусть знаем.
У него шнифты на лоб:
– Зачем?
– Привык, – говорю, – с двенадцати лет по тюрьмам ошиваюсь.
– Есть сигнал, что в микроскоп ее рассматриваете с соседом.
– Рассматриваем.
– Зачем, с какой целью?
– Интересно, – говорю. – Сами-то видали хоть раз?
– Тут, – говорит, – я допрашиваю. Чего же в ней интересного?
– Приходи, – приглашаю, – покнокаешь.
Задумался.
Отпустил в конце концов. Все равно бы ему на мой арест санкции не дали. А тебе, Аркан Иванович Жаме, думаю, я такие заячьи уши приделаю, что ты у меня будешь жопой мыльные пузыри пускать с балкона. Дай только срок. Я тебе побурлю вместе с Индонезией!