Шрифт:
Мишура.
— Я не обижаюсь, — ответила ты.
Ты действительно не обижалась. Нельзя обижаться на тополь, на ветер, на иволгу в ветвях, если они забудут отозваться на твое приветствие. Нельзя обижаться на бедную, ни в чем не виноватую Тамару Джандиери.
Тогда ты еще не знала, что полюбишь несчастную. Ты думала, что девушка — немая, впридачу к слабоумию. И впрямь, больше двух месяцев ты не слышала от нее ни слова. Дача, купленная князем по случаю, раньше принадлежала Голицыным, и скорее походила на обустроенную усадьбу; здесь вполне можно было жить круглый год. В получасе езды, на месте другого своего имения, добросердечные Голицыны учредили дом призрения для сирых и убогих — ты полагала это гримасой судьбы. Ведь правда, Княгиня моя! — богадельня там, и богадельня здесь, вопрос лишь в позолоте; вернее, в ее наличии или отсутствии.
Тебе казалось, что у вас много общего: убогая Тамара Джандиери и убогая Рашка-Княгиня, две искалеченные птицы, запутавшиеся в силках.
Ты ошибалась.
— Здравствуйте, Эльза, — августовским, душным и пыльным утром, бросила тебе на бегу Тамара. И во весь дух припустила в сторону пруда, вынуждая матушку Хорешан ковылять следом, крича что-то по-грузински. Тебе некогда было вслушиваться в смысл чужих слов, некогда и незачем. Ты просто смотрела на беглянку и ее верную дуэнью, а в голове пойманным воробьем билась мысль:
"Она не немая! Она разговаривает!.."
Тамара разговаривала еще полторы недели. Демонстрируя наличие здравого смысла и рассудительности. К концу месяца она замучила тебя просьбой сыграть ей в очередной раз "что-нибудь из Шопена", а в начале сентября опять превратилась в растение с тихой, печальной улыбкой на лице.
Примерно тогда же в городе заговорили о сумасшествии полковничьей дочери. Сочувствовали, сплетничали; перешептывались. Записной сердцеед Мишель Данзас, драгунский офицер и племянник вице-губернатора, даже пошутил однажды в обществе, что быть ему непременно зятем Джандиери, ибо отродясь не любил Мишель умных женщин.
Циклоп прислал Данзасу вызов на дуэль. Шутник в качестве оружия выбрал саблю, коей по слухам владел превосходно, и был во время поединка хладнокровно изуродован полковником: Джандиери превратил веселого красавчика в ночной кошмар раньше, чем успели вмешаться секунданты.
Более шутить не пытались.
Даже сплетни о тебе, Княгиня, теперь предпочитали рассказывать вполголоса, с оглядкой через плечо.
— Едут! Едут!
Послышался частый перестук копыт, шуршание колес по листьям, вдоволь усеявшим домашний парк; от ворот донесся утробный лай — дог Трисмегист, мраморная громадина, в часы покоя больше похожая на статую, если кого любил, то любил беззаветно.
— Едут!
Ты с замиранием сердца следила, как, спрыгнув с брички и помогая сойти жене, к вам оборачивается — он.
Федор Федорович Сохатин.
Феденька…
"Леший! Федюньша-лешак, неприятная сила! ишь, страшной! Беги-и-и-и!.."
Как всегда, он играл какую-то свою, увлекающую его целиком, без остатка, роль. Способный с равным шиком носить фрак и гусарский доломан, на этот раз Феденька вырядился по старой, принятой меж здешними мещанами, моде середины прошлого века. Сейчас так одевались, пожалуй, лишь знаменитые кулачные бойцы, собираясь в излюбленном месте: за хоральной синагогой, на площади по Мещанской и Белгородской улицам.
Ишь ты! — могучие плечи до треска в швах распирают жупан: короткий, синего сукна, подпоясан в три слоя алым кушаком.
Вот вам! — шапка из сивой смушки лихо сбита набекрень.
А если?! — черные плисовые штаны с напуском заправлены в сапоги, начищенные до умопомрачительного блеска.
И наконец: крепко сжатая зубами, дымится маленькая, в серебряной оправе трубочка.
Щеголь-обыватель, родом из прошлого.
Ты помнила — точно так же Феденька был одет, когда на третьем ударе свалил прославленного Коваля, студента медицинского факультета, а потом в гостинице Афанасьева напоил проигравшего «влежку» и на собственных плечах доставил домой, на другой конец города.
— Федор Федорович!
— С приездом!
— Александра Филатовна! Все хорошеете, милочка!
— Маэстро!..
— Стихи! новенькое! почитайте!!!
Сукин сын Федор разом изменил походку: не гоголем, косолапым топтыгиным расшаркался перед обществом, приложил ладонь к сердцу, мигом став похож на актеришку-бенефицианта из провинциальной труппы.
Воздев очи горе, задекламировал с томным нижегородским прононсом:
— Закат распускался персидской сиренью — О, час волшебства! И шкуру оленью, испачкана тенью, Надела листва. Река истекала таинственной ленью…Помолчал.
Посерьезнел лицом, обвел присутствующих медленным, тяжко-ощутимым взглядом.
И без шутовства, твердо и спокойно, вбил гвоздем последнюю строку:
— …пустые слова.Раздались аплодисменты.
Разумеется, никакого эфирного воздействия Федор себе не позволил: твой запрет, Княгиня, был для него свят. Крестнику до выхода в Закон самому не работать — да только здесь ничего такого и не понадобилось.
Они и без «эфира» твои, Феденька…