Шрифт:
Ясное дело, почему у «стряпчего» во время тяжбы и пот на лице был, и губа до крови закушенная. И все равно: ведь смогли? сделали? а Джандиери не в последний миг на балкон вышел. Давненько, небось, стоит. Значит, и «Варвар» не всю силу отнимает? или это просто дал железный князь трещину, глядишь, вскорости, на черепки-осколки… черепки… черепа…
Дурацкие мысли.
— Вы бы себя видели со стороны, господа. Сабурова Дача на выездном заседании; сами себя спрашиваете, сами себе отвечаете. Завидую. Нет, кроме шуток, искренне завидую: вам легче. Зато когда в здравом уме и трезвой памяти — убежать некуда. Спрятаться. Сгинуть. Вы позволите, господа, я к вам спущусь? Для полной, так сказать, компании?
Опустел балкон: был огонек, пропал без вести.
Только птицы в тишине распеваются помаленьку, пробуют голоса.
Только кусты в ожидании рассвета прихорашиваются: шелестят, оправляют сырые наряды, готовят алмазные подвески к празднику.
Только Федька, пиита хренов, властитель душ, стоит с раскрытым ртом.
Ага, закрыл.
Ну и молодец.
…а пока господин полковник спускаться изволили, для полной, так сказать, компании, пока его видно не было, вдруг — невпопад, поперек, не в масть! — получилось вот так:
— …значит, вскоре будет горе. Станем плакать. Разведем беду руками. Обожжемся. Под ногами искореженная слякоть Обижает палый лист — багряно-желтый, Он в грязи нелеп и жалок. Грай вороний Пеплом рушится на голову. В овраге Обезумевший ручей себя хоронит, Захмелев от поминальной, смертной браги. Значит, осень, — Та, что ничего не значит, Стертым грошиком забытая в кармане. Если я еще не кончен — я не начат; Если я не стану верить — не обманет…Это тоже чужое? краденое? дареное мимоходом?! тогда почему — болит?!
А, вот и господин полковник.
Не глядя, сердцем слышно: где-то далеко, внутри, струна сорвалась с пальца… тише, еще тише… тишина.
Тишина — ты моя?.. ну хоть ты — моя?!
…мгла послушно расступилась, и, наверное, даже не потому, что господин полковник нес в руке керосиновую лампу.
Донес.
На столик поставил.
Одетый в слегка приталенный шлафрок голубого атласа, почти того же цвета, что и форменный мундир, подпоясавшись алым кушаком с кистями, — несуразно-ярким пятном Джандиери стоял в круге теплого, домашнего света, и из-за шуток этого света, боязливо притворявшегося в ночи случайным гостем, из-за теней, еще остававшихся до поры уверенной в себе темнотой, непокрытая голова Джандиери вдруг показалась Федору совершенно белой. Седой, как лунь, старик стоял напротив, вырядившись для форсу весенним павлином, стоял и ждал прихода незваной гостьи, перед которой бессильны армии и законы.
Тыльной стороной ладони Федор вытер глаза. Смахнул невесть откуда возникшие слезы; и все вернулось на круги свои. Свет, тени, явление господина полковника народу. Убралась прочь призрачная седина… убралась? осталась. Вон, виски совсем седые. И бакенбарды — наполовину. Блестят серебром, рождественской канителью.
И в усах, в рыжей щеточке, блестки запутались.
— Доброе утро, господа. Или правильнее будет: покойной ночи?
Никто не ответил.
Зачем?
— Понимаете, господа… Эту кашу заварил я. Пусть не один я, пусть каша заваривалась со многих концов; пусть отец Георгий спишет кашу на Божий промысел, а я, как убежденный фаталист, на неизбежность рока-фатума. Какая разница? Просто без меня ваш… э-э… ваш консилиум будет неполным. Есть возражения?
Возражений не было.
Эту кашу, от треклятого Брудершафта до сегодняшней (или правильней будет — сего-нощной?) тяжбы с Духом Закона, заварил в Мордвинске упрямый и гордый полуполковник Джандиери.
Все правильно.
— Сейчас я понимаю: пытаясь ускорить процесс, я и мне подобные в первую очередь расшатали сложившуюся систему. Вывели из равновесия; качнули остановленный маятник, и время пошло. Каша заварена, осталось расхлебывать. Кое-кому из моих коллег проще: они свое отхлебнули сполна. Теперь им все равно. Полковнику Куравлеву, бывшему начальнику училища; генералам фон Гафту, товарищу Дорф-Капцевича, и Абуталибову — им, господа, вы не имели честь быть представлеными!.. Ротмистру Земляничкину, с коим вы столкнулись в "Пятом Вавилоне"… многим. Им легче; их больше ничего не тревожит. В отличие от меня, господа.
Сигарный огонек описал замысловатую петлю. Выждав паузу, господин полковник глубоко затянулся, окутался сизым облаком дыма. Сильные пальцы левой руки скользнули в карман шлафрока. Извлекли несколько бумажных листков, сложенных вчетверо.
Джандиери помахал листками в воздухе, словно рассчитывая таким образом отряхнуть с бумаги печатный шрифт старенького "ремингтона":
— Вот, господа. Статья репортера Вернета, Ивана Филлиповича, для "Южного Края", а после отказа — для "Губернских Ведомостей". В обоих случаях статью не пропустила цензура.
— Вернет? — переспросил отец Георгий. — Его статью вернула цензура?! Вы ничего не путаете, ваша светлость?
Ивана (точнее — Иоганна) Филлиповича Вернета в городе знали все. Швейцарец, выпускник Тюбингенского коллегиума, он готовил себя к пасторской должности, но в итоге стал вечным бездомным странником, гувернером и чтецом, педагогом и преподавателем языков, коих знал во множестве. Человек бесконечно эрудированный, поклонник Жан-Жака Руссо, на чужбине Вернет не переставал мечтать об одном: сделаться "сельским священником, обладателем чистого и светлого домика на пригорке близ рощи, мужем образованной, кроткой и благочестивой супруги".