Ермаков Олег Николаевич
Шрифт:
— Не козлись, Жаров, — мягко сказал ротный. — Ты же знаешь, я давно отпустил бы тебя, но... По мне — лежи ты лежмя сутками. Но командование интересуется, служишь ты или груши околачиваешь. Не могу же я врать, посуди сам.
— Не буду я дневалить, — равнодушно повторил бывший сержант. Он снял ремень. — Пишите записку начкару.
— На губе сейчас холодно.
— Пишите, — угрюмо сказал Жаров.
— Ты мне надоедать начинаешь.
— Пишите.
— Напишу, а что ты думаешь.
— Пишите.
Старший лейтенант крякнул:
— Ладно, еще успеешь насидеться на губе. — Вздохнул: — Возьму грех на душу. Кто там? Аминджонов, будешь третьим дневальным. И не трепитесь! — громко сказал он всем.
Солдаты откликнулись восхищенным гулом. Старший лейтенант вышел под дождь, зная, что они любят его еще больше.
Картежники вернулись в свой отсек, зачиркали спичками, прикуривая. Жаров разделся и лег, укрывшись байковым одеялом, хотя до отбоя оставалось полчаса. Алеха Воронцов наполнил три зеленых обшарпанных котелка водою и поставил их на печку. Примолкшая печка опять расшумелась, — вентиль был лихо повернут против часовой стрелки.
Иванов и Удмурт были злы, дневалить им совсем не хотелось. Остапенков подошел к Алехе Воронцову, сидевшему возле печки с целлофановым мешком трофейного чая.
Почуяв недоброе, Алеха с виноватой гримасой на лице встал. Он готовился выполнить приказ: «Душу к бою!» Этот странный приказ никому никогда не казался странным, услышав его, нужно было просто выпятить грудь и получить удар кулаком по второй пуговице сверху, — в бане сразу были видны непонятливые и нерасторопные «сыны» и «чижи», посреди груди у них синели и чернели «ордена дураков» — синяки. Воронцов приготовился к удару в «душу», ведь он опростоволосился три раза: не успел вовремя передать портянки «дедам», вякал, когда не спрашивали, и нукал, как на конюшне.
Но Остапенков положил ладонь на плечо Воронцова и сказал:
— Садись. Чай покрепче чтоб.
— Есть!
Остапенков помолчал и вдруг спросил:
— Слушай, мог бы ты дать пощечину Дуле?
— Дуле?
— Ага.
— За что?
— Так. Если мы тебя очень попросим. Один эксперимент надо провести.
Воронцов растерянно заморгал и пробормотал:
— Не, но как? Надо за что-то...
— Найдем, за что.
— Да? Я не знаю... Если очень нужно...
— Очень. Мы потом тебя разбудим, — сказал Остапенков. — Забацай чай и ложись, а после мы тебя поднимем.
Остапенков прошел в свой отсек, где его ждали Иванов, Удмурт, Санько и еще несколько «дедов» и два «черпака», друживших с «дедами».
— А где этот? — спросил Остапенков.
— Нету. Видно, побежал вычерпывать из штанов, — сказал один «черпак».
— А кто ему разрешил? — спросил Остапенков. Он окликнул дежурного сержанта. Сержант сказал, что в туалет отпросились Бойко и Саракесян, а Дуля не отпрашивался. У Остапенкова вытянулось лицо. Это уже было ни на что не похоже, — все «сыны» и «чижи» обязаны были докладывать, куда и на какое время они отлучаются по личным делам. Как правило, по личным делам они уходили из палатки только в туалет. Правда, «чижам» позволялось еще навещать своих земляков в других подразделениях и библиотеку, «сынов» же не пускали ни к землякам, ни в библиотеку. Впрочем, в библиотеку пойти не возбранялось, но при одном условии — если «сын» знает наизусть устав караульной службы, — разумеется, никто и не пытался сдавать экзамены, чтобы получить право на посещение библиотеки.
— Да брось ты, — сказал Иванов, — на стукача он не похож. Я изучил эту породу, у них есть понятия.
— А что, запросто пойдет и заложит, — тихо проговорил Санько, вспоминая, бил ли он когда-нибудь Дулю или только обзывал.
— Пусть только попробует, — сказал Удмурт, почесывая мохнатую грудь.
— Он просто запамятовал, что он «сын», — сказал Иванов.
Остапенков закурил. Он затягивался дымом и задумчиво вертел в пальцах обгорелую, скуксившуюся спичку.
— А если заложит, ну? — спросил Санько.
— Да бросьте вы, мужики, — сказал второй «черпак».
— В туалете сидит, — сказал «дед». Помолчали.
— Скоро там отбой? — спросил Санько.
Остапенков хмуро посмотрел на него.
— Сначала с ним разберемся, — сказал он.
Прошло десять минут, двадцать, из туалета вернулись Бойко и Саракесян. Дулю они не видели.
— Мелюзга и «черпаки» пускай ложатся, а мы это дело доведем до конца. Отбивай, Топады, — сказал Остапенков.
Дежурный сержант-молдаванин посмотрел на часы и гаркнул: «Отбой!»
Все начали укладываться: «чижи» торопливо, «черпаки» неспешно, а «сыны» молниеносно, — грохоча сапогами, лязгая пряжками и треща пружинами коек.
«Деды» и два «черпака» пили черный чай, потея и громко сопя. К чаю были галеты и сахар. Галеты отдавали плесенью. Зимой все отдавало плесенью: чай, макароны, супы, порошковая картошка и хлеб. Имевшие знакомства на продуктовом складе хлеб не ели, носили в столовую галеты. Хлеб выпекали в полку. Буханки были плотные, низкие, заскорузлые, кофейного цвета, пахнущие хлоркой и очень кислые, — от этого хлеба весь полк мучился изжогой, доводившей до рвоты. Офицеры питались другим хлебом, пшеничным — высоким, мягким, светлым, — офицерским хлебом. Хорошей муки и сильных дрожжей мало присылали в полк. Война есть война.