Роллан Ромен
Шрифт:
— Я уже имел честь… Вы были так добры… Я — Кристоф Крафт…
Гаслер зарылся в подушки, скрестил длинные ноги и, сцепив на правом колене худые руки, подтянул его к подбородку.
— Не помню, — бросил он.
Кристоф, у которого, как тисками, сжимало горло, старался воскресить в памяти Гаслера их встречу. Говорить об этих сокровенных воспоминаниях он затруднился бы в любой обстановке, но здесь это было просто пыткой: он сбивался, не находил слов, говорил глупости, от которых сам краснел. Гаслер не пришел ему на помощь; он слушал его лепет, глядя на него мутным, безразличным взглядом. Когда Кристоф кончил, Гаслер некоторое время продолжал молча покачивать ногой, как бы ожидая продолжения. Затем сказал:
— Да… Такие воспоминания не молодят…
Он потянулся и, зевнув, прибавил:
— Извините… Не спал… Ужинал в театре…
Опять зевок.
Кристоф ждал, что Гаслер хоть каким-нибудь намеком откликнется на его рассказ, но Гаслера эти воспоминания не тронули, и он не отозвался на них ни словом, не задал Кристофу ни единого вопроса. Отзевавшись, он спросил:
— И давно вы в Берлине?
— Я приехал сегодня утром, — ответил Кристоф.
— А! — сказал Гаслер, ничем другим не выразив своего удивления. — Где же вы остановились?
Не дослушав ответа, он ленивым движением поднялся, протянул руку к электрической кнопке и позвонил.
— Вы позволите? — спросил он.
Появилась все та же развязная горничная.
— Китти, — сказал Гаслер, — ты, что же, решила заморить меня сегодня голодом?
— Не приносить же вам еду сюда, когда у вас гость, — возразила она.
— Почему бы и нет? — отозвался Гаслер, насмешливо подмигнув Кристофу. — Он будет питать мой дух, а я — тело.
— Постыдились бы… Они будут смотреть, как вы кушаете… словно в зверинце на дикого зверя.
Гаслер нисколько не рассердился. Он, смеясь, поправил девушку:
— Ну, зверь, положим, совсем ручной. Ничего, принеси, — продолжал он. — Стыд я проглочу вместе с завтраком.
Пожав плечами, Китти вышла.
Кристоф видел, что Гаслер не расположен расспрашивать его, и сделал попытку возобновить беседу. Он заговорил о том, как тяжело жить в провинции, среди посредственных, ограниченных людей, в полном одиночестве. Он старался вызвать у Гаслера сочувствие к своим страданиям. Но композитор, развалясь на диване, откинув голову на подушку и полузакрыв глаза, слушал и, казалось, не слышал его; время от времени, приподняв веки, он холодно и насмешливо бросал два-три слова, какой-нибудь игривый каламбур по адресу провинциалов, отбивавший у Кристофа всякую охоту к более откровенной беседе. Снова появилась Китти; она несла поднос с завтраком — кофе, масло, ветчину и прочее; сделав недовольную мину, она расставила посуду на письменном столе, среди разбросанных бумаг. Кристоф выжидал, пока она уйдет, собираясь возобновить свой печальный рассказ, который давался ему с таким трудом.
Гаслер придвинул к себе поднос, налил кофе, отхлебнул и, прервав Кристофа на полуслове, спросил с добродушной фамильярностью, чуть-чуть презрительно:
— Не хотите ли кофе?
Кристоф отказался. Он попытался снова связать порванную нить своего рассказа, но окончательно сбился и уже не знал, что говорить. Он не мог отвести глаза от Гаслера, который, чуть не уткнувшись подбородком в тарелку, жадно, как невоспитанный ребенок, набивал себе рот бутербродами и брал ветчину прямо руками. Все же Кристофу удалось рассказать, что он композитор, что написанная им увертюра к «Юдифи» исполнялась оркестром. Гаслер слушал рассеянно.
— Was? (Что?) — переспросил он.
Кристоф повторил название.
— Ach! So, so! (А! Так, так!) — произнес Гаслер, обмакивая в чашку бутерброд вместе с пальцами.
И это было все.
Растерявшийся Кристоф готов был подняться и уйти, но, подумав о долгой поездке, о том, что придется возвращаться ни с чем, он собрал все свое мужество и, заикаясь от смущения, предложил Гаслеру сыграть кое-что из своих вещей. Гаслер не дал ему договорить.
— Нет, нет, я ни черта в этом не смыслю, — сказал он обидно ироническим тоном. — И мне, знаете ли, некогда.
У Кристофа на глаза навернулись слезы. Но он дал себе клятву не уходить до тех пор, пока Гаслер не выскажет своего мнения о его музыке. Подавляя смущение и закипавший гнев, он сказал:
— Простите, но когда-то вы обещали послушать меня; я приехал для этого и только для этого с другого конца Германии, и вы меня послушаете.
Гаслер, не привыкший к такому тону, взглянул на юношу, неловкого в своем гневе, покрасневшего, чуть не плачущего, и улыбнулся; он устало пожал плечами, ткнул пальцем в сторону рояля и произнес с комическим смирением:
— Ну что ж!.. Давайте!..
Он устроился на диване, словно собирался соснуть: взбил кулаком подушки, развалился поудобнее, полузакрыл глаза, снова открыл их, чтобы прикинуть, велик ли сверток с нотами, извлеченный Кристофом из кармана, подавил легкий вздох и, не скрывая скуки, приготовился слушать.
Кристоф, смущенный и подавленный, начал играть. Гаслер сразу насторожился и стал прислушиваться с профессиональным интересом художника, плененного, помимо своей воли, прекрасным произведением. Сначала он ничего не говорил; он не трогался с места, но взгляд его перестал блуждать, а брезгливо опущенные губы зашевелились. Теперь он окончательно проснулся и промычал что-то удивленно и одобрительно. Хотя он ограничивался невнятными междометиями, тон его не оставлял сомнений, и Кристоф почувствовал себя на седьмом небе. Гаслер уже не считал количества страниц, которые были сыграны и которые еще осталось доиграть. Когда Кристоф кончал одну вещь, он восклицал: