Шрифт:
— Папа, ты что, плачешь? — крикнула еще издалека маленькая Машка.
Старший брат Леша дернул ее за руку:
— Не надо! Обидится — убежит!
Леша мой знает, как папа может убежать, не увидев заранее заготовленных улыбок на лицах.
Когда мы приблизились, папа чихнул, два раза откашлялся, сморкнулся и только тогда взглянул мне в глаза.
— Заболел? — с ужасом спросила я, надеясь, что он представляется. Я боюсь всяческих инфекций, как огня. Заболеет младший — неизбежно потянется и второй, и наоборот. Если же болею я, то в доме жизнь вообще останавливается.
— Увы… — печально ответил отец моих детей и протянул мне конверт с билетами. — Жаль, пропадет один билет. Продай, а?
Дети не очень расстроились, что уже через минуту и след папин простыл. Они расстроились два года назад, каждый по-своему, когда папа стал задыхаться в отсутствии некоей симпатичной девушки с короткими пепельными волосиками, постоянно цеплявшимися за подголовник переднего сиденья в нашей машине. Чтобы не помереть в одночасье от тоски, наш папа пошел на жертвы.
Пожертвовал он Лешей и Машей ради большой любви. Осуждать его было трудно, потому как с нами ему стало слишком плохо. Это было так очевидно, что мы его отпустили с миром и только просили не забывать, что дети хотят есть каждый день, хотят ходить в театр и в цирк, читать хорошие, разные, красиво иллюстрированные книжки и, главное, не понимают, почему какая-то чужая тетя вдруг стала для их папы дороже всего на свете. Дороже наших совместных завтраков в воскресные дни, веселых поездок в Крым на машине, секретных подготовок к семейным праздникам и всей нашей вполне счастливой и беззаботной прошлой жизни.
Билет мы продавать не стали. Машка, как большая девочка, села на отдельное место. Правда, уже минут через десять она пересела на высокие ступеньки, и еще через пять минут к ней перебрался и Леша. И так они там и сидели, пока не начался страшный номер с арбалетами, стрелявшими одновременно в три стороны. Тогда дети по очереди быстро перепрыгнули опять поближе ко мне и смотрели, затаив дыхание, как из огромных, быстро вращающихся арбалетов вылетают короткие стрелы и попадают точно в нужное место.
А потом вышли клоуны.
— Вот придурки… — тяжело вздохнула моя соседка слева, толстая немолодая женщина с большим количеством золотых украшений в ушах и на шее.
А по мне так — я еще никогда в жизни не видела таких замечательных клоунов. Леша повизгивал от хохота. Обычно более сдержанная Маша вскакивала и начинала прыгать при каждом их появлении… Я же выбрала себе одного, среднего росточка, с обаятельной улыбкой и оттопыренными черной круглой шапочкой ушами. Наверняка уши у него были совершенно нормальные, и отогнул он их просто чтобы было смешнее.
Мне и остальные клоуны очень понравились. Такая знакомая компания… Вот большой, в полосатом костюме и широченных штанах на помочах, похож на моего педагога, в которого я была отчаянно влюблена в институте… А этот длинный — на мальчика Пашу, которого я любила в школе… И рыжий, с большим белым бантом, постоянно сползающим набок — на мальчика Севу, которого любила на третьем курсе целых полгода… Не хватает первого мужа… Ну и хорошо, не самые приятные воспоминания остались… Но зато есть похожий на мужа второго, срочно заболевшего к родительскому дню. Конечно, мне же последние десять лет так нравится этот типаж. Крепенькие, не очень высокие, смешливые. Вот потому я и сейчас выбрала этого — симпатичного, с нарочно оттопыренными ушами…
Всю свою жизнь, сколько я себя помню, я любила только придурков. Возможно, виновата в том не я, не природа и даже не моя мама, воспитывавшая меня почти в пуританской строгости духа, а цыганка, которая прокляла меня, когда я была еще у мамы в животе.
Мама ходила со мной на восьмом месяце и однажды почему-то оказалась далеко от дома, на Кузнецком мосту. Она зашла в туалет, который, как ни странно, сохранился там до сих пор. Меняется облик Москвы, переименовываются улицы по-революционному и обратно, на месте булочных открываются банки, старые библиотеки переоборудуются в игровые клубы, а туалеты остаются на своих местах. Как некий оплот стабильности в нашей безалаберной стране.
В туалете том к моей маме привязалась молодая цыганка. Мама всегда производит на людей впечатление беспомощной и наивной. Она говорит, что ничего плохого цыганке не сказала, и я ей верю. Маме очень трудно обозвать кого-то и вообще произнести грубое слово. Зато она может так посмотреть на человека, что он с ходу лезет драться.
Цыганка драться не полезла, но сказала:
— Мертвый мальчик у тебя родится!..
Она как в воду смотрела, в том смысле, что мама и все родственники ждали мальчика. Но родилась я, и притом совершенно живая и абсолютно здоровая, хотя мама рожала меня трое суток. Так что, когда я все-таки родилась, все были счастливы, что и я, и мама остались в живых после трех дней отчаянных мук. И думать забыв о долгожданном сыне, стали любить меня.
Я росла, искренне любимая полным комплектом бабушек и дедушек и, разумеется, мамой с папой.
Я росла в достатке. Была крупная, умная, здоровая и красивая. Занималась музыкой и фигурным катанием. Мне все легко давалось — и учеба, и музыка, и спорт. Меня любили хорошие умные мальчики из интеллигентных семей. А я любила придурков. С восьми лет и по сей день.
Первого звали Павлик. Мама говорила, что хорошего в нем только — звучные имя с фамилией — Павел Веретенников… Так и кажется, что за ним встают тени благородных, аристократичных предков, которые очень наивно ценились в нашей семье, как залог порядочности и вменяемости. А на самом деле он просто — смазливая безродная дворняжка. Мама точно видела, что у него бегают глаза, не останавливаясь ни на чем определенном, в том числе и на мне, умнице-красавице, и ей не нравилось, что Павлик учится совсем плохо, почти на двойки. А мне казалось, что он похож на юного греческого бога. Белокурого сероглазого Павлика я любила со второго по десятый класс, верно и безответно.