Шрифт:
– Обоих балбесов в сердце. Но в Спиридона стрелял дважды. Зачем? Нервы, Барабан, нервы. Он въехал Ректору в пасть своей штуковиной и переломил шею. Тут разнервничаешься. Постой, – он прекратил сыщицкие манипуляции и уставился на меня, напряженно соображая. – Что ты здесь делаешь?
Манечка искоса следила за мной.
– Гуляем, сказал я, – удивляясь своему спокойствию. – Я простодушен, Володька. По мне, школа, где платят такое жалованье, уже достопримечательность. Ergo, я показываю Марии Эвальдовне достопримечательность после ужина с шампанским.
– Мария Эвальдовна, – сказал Кнопф, доверительно понижая голос. – Я – Кнопф.
Ручаюсь, он уже внес Манечку с ее гулким отчеством в какие-то свои иерархии. В дальнем конце улицы побежали по асфальту карнавальные блики милицейских огней.
– Ступайте, – сказал Кнопф. – Марии Эвальдовне вряд ли… Но твой адрес… – Лицо его костенело на глазах.
Мы с барышней Куус молча дошли до первого переулка и свернули. Она вдруг выпустила мою руку, уткнулась мне в плечо и горько-горько заплакала. Я стоял неподвижно, редкие прохожие обходили нас, словно и не было никакой стрельбы, а Манечка все плакала и плакала, пока слезы у нее не кончились.
– Всех, всех, всех! – повторяла девочка моя и дергала подбородком, будто пыталась что-то проглотить. Наконец, в нежном ее горле разошлись все клубки и комки, барышня Куус вздохнула судорожно и произнесла:
– Александр Васильевич, этот, который всех перебил… Это он из налоговой службы. – Она подняла мокрые глаза, вгляделась мне в лицо, точно отыскивая что-то. – Он и вас, он и вас убьет! – проговорила Маня и снова зарыдала. Горько, Безудержно.
«Александр Васильевич, – говорит мне иногда барышня Куус, – я вами так горжусь, так горжусь!» Чаще всего моя девочка решается на признания во время очередного гриппозного поветрия, когда я лежу простертый болезнью, а Манюнечка врачует меня самозабвенно. Иной раз она объясняет свою гордость: «вы добрый и красивый». Кто бы мог подумать, что эта любовь окажется взаимной…
Однако в тот раз я впервые подумал, что у барышни Куус и в самом деле появился повод для законной гордости. Едва ли минуло полчаса, как на наших глазах один тяжелораненый человек с моей помощью сноровисто и бесповоротно уложил троих и ушел. И вот после всего этого ужаса я не только не потерял способности оценивать и взвешивать, но и занялся этим не на шутку. Манечка еще всхлипывала, а я уж толковал ей о нравственной деградации. Я говорил, что дубина Кнопф не способен ценить человеческую жизнь, что Анатолий куда как не прост, и что нет никакой уверенности в том, что он преступник.
Бедная моя девочка ничего этого не слышала, и за это я благодарен ей более всего. Мы дошли до ее дома, вздрагивающими губами она прижалась к моим и, уже оторвавшись, сказала быстро и словно в забытьи:
– Ах, как плохо, Александр Васильевич, как плохо. Вы меня целовали, а в кармане у вас пистолет… Может быть убежим?
На моей памяти барышня Куус собиралась в побег третий раз. Но сегодня я не стал поднимать ее на смех. Я спросил:
– Куда?
Манечка в ответ расплакалась, я стал ее утешать, и идея побега заглохла. Кроме того надо было расходиться. У дома барышни Куус мне нельзя задерживаться. Родители Мани мягкосердечны и легковерны. Однажды на издательском междусобойчике в их квартире я по-приятельски за кухонным столом выпил водки с папашей Эвальдом. Он дружелюбно молчал, я отечески похваливал Машеньку. Хотел бы я знать, кому понадобилось раскрыть Эвальду Карловичу глаза?
– …и ни разу не дали выстрелить!
– Маня, Маня, – сказал я, – ну подумай, мы бы с тобой стреляли, тешились, а чем бы стал стрелять Анатолий?
Глаза ее снова наполнились слезами, и мы простояли под неохватным тополем еще минут пятнадцать.
Почему целый месяц я носил револьвер при себе? Я носил его сначала в удобном кармане осенней куртки; потом, когда водяной прах, повисший над городом, осыпался наждачным снегом, я переложил его в тесный карман тяжелого пальто, и когда вода опять потекла по улицам, я не стал переодеваться.
Иной раз, вернувшись домой, я шел в кухню, оставляя грязные следы, с грохотом выкладывал револьвер на кухонный стол, касался его, и таинственная сила, исходившая от ловко скроенного металла, перетекала мне в пальцы. На людях я боялся опустить руку в карман, где лежал он, притаившись, как зверь в норе. Я бы не удержался и вытащил его на свет.
Кстати о стрельбе: не будь в барабане патронов, этот предмет не имел бы надо мною такой власти. С каждым выстрелом из него уходила бы жизнь. Нет, ни о каких потешных стрельбах и речи быть не могло.
Переход от Васильевского острова закончился, я вышел на платформу Гостиного и с неповоротливой толпой стек в переход. В изогнутом туннеле молодой человек продавал муравейник в прозрачном ящике. Я остановился, он тут же открыл заслоночку и всыпал муравьям сухих блестящих хвоинок. Так и есть! Я приметил эту плоскую кожаную кепочку в соседнем вагоне сквозь стеклянную дверь, и вот она маячила поблизости. Мне теперь мания преследования была бы в самый раз. Я оставил повелителя муравьев, быстро миновал переход и остановился перед раскладной витриной с очками. Кожаная кепка зазевалась в переходе минуты на полторы. Черный лоснящийся блинчик выплыл из туннеля и причалил к газетному киоску. Мой поезд зашумел, подходя к станции. «Ну, – сказал я оправам, которые таращились на меня прекрасными пустыми глазницами, – глупостей не бывает в самый раз. Глупостей бывает только мало. Тьфу!» И побежал к своему поезду.