Шрифт:
— Рано ему, — вступился опять Исидор. — Дитя ишо, сорок годков с малым всего…
Бродяга вздрогнул. Он забыл, сколько ему лет, а точнее — не считал. Давно считать перестал, некогда. Днями гонка бесконечная, а ночами — со свечой стих кромсать. Потом спать как убитый, и снова — в бега, к бедствиям, к смертям… Он не заметил, как уплыло время. То самое время, неуловимая река, из-за которой он так часто плакал в детстве.
Стих был важнее, стих надрывал душу.
— Ликом бел, строен, крепок, — вроде как похвалил пришлый старичок. — Стих-то на память кажный вечер гоняешь, так?
— Повторяю.
— Угу, заметно, поспеваешь за времечком покудова…
Бродяга вспыхнул от радости.
— Черных встречал? — спросил третий, согбенный.
— Нет пока…
Бродяга не забыл наставления Исидора. Старец неоднократно упоминал, что Черных мортусов раз в десять больше по земле русской шарится. Оно и понятно, убийством легче своего добиться. Помнил он также, что Черные себя добрыми делами не отягощают, посему выявить их среди обычных негодяев сложно, да и век их часто недолог. Вот такой парадокс, несмотря на возможности, Черные мортусы гибнут почти с той же частотой, что и рождаются.
— Ты помнишь, дитя, что, встретив Черного мортуса, надлежит убить его? — тихо спросил Игнатий.
— Помню… — сглотнул Бродяга.
— Отчего ж дрожишь? — Игнатий пошевелил кустистыми бровями.
— Так убить же…
— Отнять жизнь у Черного — трижды лепше, нежели младенца от горячки спасти, — рассудительно заметил Довлат. Он сидел в углу, дул на чаинки в кружке. — Иначе Черный заберет то, что нам положено, один за многих заберет. Ты знаешь, что Черные мортусы не стареют?
Бродяга открыл рот и снова закрыл. Его словно обожгло плетью. Об этом Исидор не говорил. Бродяга давно смирился с грустной явью, что младость его и зрелые, но бодрые еще лета пролетят в поиске и непрестанном целительстве. Можно на людишек хоть самой лютой злобой исходить, а изволь у ложа смертного за ручку их держать, и хворых целовать, и слова еще утешающие подбирать…
Только тогда, раз на сотню смертников, встретится алмаз сокрытый, изречет слово тайное. И ничего Бродяге другого не уготовано, ни жены ласковой, ни деток малых, ни закромов полных, ни стран далеких, ни службы государевой. Ничего, кроме жизни вечной, но в обличье старческом, немощном. Может быть, ноги откажут, как у Исидора, или глаза, или кости перед дождем ныть начнут так, что сам смерти попросишь…
Черные мортусы не стареют. Он еще раз повторил про себя, ужасаясь открытию и догадываясь, что не зря открытие сие именно сегодня ему преподнесли.
Проверить вздумали, мелькнуло в голове у Бродяги. Спаси и сохрани, произнес он про себя, но тут же осекся, припомнив, что бог христианский его вряд ли выручит. Исидор не возбранял молиться, сам посты блюл, но за годы ни разу от него Бродяга славословия в адрес Господа не услышал.
— Сам разбирайся, — хмуро советовал старец. — Доживешь до моих лет, поймешь. Не поймешь — стало быть, дурака пригрел я…
Вот и сейчас Бродяга потел под пристальными взглядами старцев, чувствуя себя полным дураком.
— Две строки, неплохо, — прошамкал согбенный старичок. — Вскорости, пожалуй, в силу войдет, расправит крылышки-то…
— Тады ищи-свищи, — задумчиво отозвался Довлат. — Игнат, Лисовского помнишь? Хрен ухватишь таперича…
— Ну дык, а я об чем? — потемнел Игнатий. — И Ивана упустили, и Малюту, гада… Скока яду успели выпустить, аспиды!
— Болотников тоже, и Лисовский, — поддакнул согнутый дед. — Лютовали бы и дальше, да на злато шибко зарились, хе-хе! А воренка я, помню, сам душил, ажио в груди полегчало…
— Отчего не верят мне, отец? — повернулся Бродяга к спасителю своему.
Исидор выпростал отощавшую, костистую руку, не глядя, дотянулся до сундучка, вынул из-под книг длинное, в кожу, перевязанное бечевкой. Еще не размотал, но Бродяга догадался. Нож широкий, загнутый, с зубцами по лезвию. Такими ножами у нас не режут, и в лавках кузнечных не торгуют. В рукояти камень синий, словно его лапа воронья держит, и письмена вдоль клинка.
Магометанский нож.
— Пошли, — проскрипел Игнатий. — Вроде стемнело уж…
Другие старцы тоже поднялись, закашляли.
— Куда… пошли? — Бродяга темноты бояться почти разучился; за годы никто на их нищее житье не покушался, и, кроме благодарности, люди к Исидору других чувств не испытывали. Когда Бродяга уезжал один, то вообще забывал всякие страхи, кроме одного, — не успеть к покойнику…
— Подними меня, — приказал Исидор. Выбрались на свежий воздух. Благодать окрест разливалась, слогом прозаическим не описать. Волновались рощи в сумраке, как стыдливые девицы, готовились сменить осенний наряд. Восходили цветочные ароматы, вздыхали лошади; под горкой негромко, на три голоса, запевали бабы. Чисто запевали, прозрачно, словно ключ сквозь камень пробился…