Шрифт:
Комэска Овсянников, полноватый человек лет сорока, обретался где-то далеко, недоступно. Наверное, он был не кадровым военным, но кем был он на гражданке, трудно было догадаться, да трудно было представить его невоенным, потому как после четырех лет войны ни на его тяжеловатом кирпично-красном задубелом лице, ни в его усталых глазах, ни в его косолапой «кавалерийской» походке, ни в его хриплой матерщине – ничего уже не осталось гражданского, мирного. Орденов и медалей у него была полна грудь. Я узнал, что он из Смоленщины, что его жена с двумя детьми погибла – немцы разбомбили эшелон с эвакуированными, – что он постоянно слегка хмелен, храбр и ненавидит фрицев. Около комэска крутился Костик, четырнадцатилетний подросток, сын полка, одетый в аккуратненькую, перешитую для него шинелишку; он постоянно тужился казаться взрослым и очень серьезным; на глазах у него немцы повесили мать за связь с партизанами. Овсянников подобрал его в Белоруссии, приласкал и усыновил.
Старший лейтенант Ковригин, взводный, был из тех, теперь, в сорок пятом, уже очень редких парней двадцатого, двадцать первого годов рождения, которые остановили немцев под Москвой, воевали в Сталинграде. Ему, наверное, было двадцать четыре, двадцать пять, для меня, восемнадцатилетнего, уже старик, да лицо его, небольшое, сухое, востроносое, с глянцевым шрамом во всю правую щеку, казалось уже стариковским. Из-под выступающих надбровий с бесцветными бровями смотрели маленькие синие холодные глаза. Но когда я видел его со спины, видел его узковатые, покатые, хотя и крепкие плечи, его затылок с рыжеватыми волосами, его торчащие уши и тонкую шею в нежной коже еще непрожитой молодости, он казался мне мальчишкой, подростком. Он редко улыбался, и то не в полную улыбку. Можно было подумать, что улыбаться мешает ему шрам на щеке. И никогда не повышал голоса.
Как настоящий кавалерист, он был кривоног, шагал косолапо, чуть вразвалочку и имел привычку похлопывать рукоятью плетки по голенищу сапога. Шапку-ушанку носил чуть набекрень, выставив на крутом лбу рыжеватую прямую чуприну. Ходил в коротковатой солдатской шинели и издали ничем не отличался от рядового кавалериста. На спине у него ловко и как бы забыто висел трофейный немецкий автомат с длинным рожком.
Я узнал, что он с Алтая, до войны там учительствовал. Наверное, после десятилетки или педучилища преподавал в неполной средней школе. Теперь уже он ничем не напоминал учителя, ничего учительского уже не осталось в нем. Разве что чрезмерная аккуратность, подтянутость: подворотничок всегда свежий, всегда чисто выбрит, и даже одеколоном от него попахивает, трофейным, конечно. Привычка заявляться в класс, к ученикам, опрятным и строгим? Или, может, приобретено это в долгой армейской службе, в военном училище?
С первого же дня во взводе я почувствовал или мне показалось, что я не потрафил старшему лейтенанту Ковригину, вернее, он замнил обо мне нехорошее. Не успел я, тыловик, прийти во взвод, тут же начал торговаться из-за коня, стал права качать. Дисциплинки нет, распустился в штадиве. Мы тебе тут, мол, быстро напомним, что такое армейская дисциплина. Может быть, я ему казался новым учеником, который в середине учебного года перевелся в его класс, и еще не известно, как поведет себя, как будет успевать этот новичок?
А вот помкомвзвода, старший сержант Морозов, мне сразу пришелся по душе, хотя он и отобрал у меня коня. Я сразу понял: я буду его бояться и в то же время любить. Подчиненным, всем без исключения, он говорил «вы», и ни разу я не слышал от него матерщины и даже грубого слова. Для деревенского мужика (кем он работал, я не знаю) что было непривычно и даже удивительно. Его худое смуглое лицо с выступающими костистыми скулами могло быть суровым, но никогда угрюмым или кислым. Он мог накричать, но не был ни злюкой, ни занудой. Его черные, умные и хитроватые глаза, казалось, видят нас всех насквозь.
Во взводе, кроме помкомвзвода и Баулина, был еще один сержант, помоложе, Андреев. Никакой должности он не занимал, потому что во взводе не было отделений, весь взвод в пятнадцать человек был только одним отделением. Среди нас, рядовых, Андреев держался как равный и старался показать, что он парень свойский, но стоило только ему поручить какую-нибудь командирскую обязанность: караул разводить или оставаться за старшего, тут же его голос делался твердым, звонким, сержантским. Был он приземист, щеголеват, с приятным лицом и хорошо запевал на марше. Возраст – где-то около двадцати двух, двадцати трех.
Больше других меня, конечно, интересовал Музафаров. Поначалу я подумал, что он мой земляк, из Башкирии, но оказалось, что он казанский татарин. Он был ручным пулеметчиком. Щуплый, но чуть выше меня ростом, белесоватый, с лицом круглым, румяным, ни разу еще не бритым, с живыми, смышлеными черными глазами, Музафаров держался, ходил, разговаривал так, как если бы был старше и мудрее всех. По-русски он говорил, коверкая слова до смешного, наверное, в армию попал сразу же из деревни, но тараторил бойко. Я слышал, как он ответил Шалаеву, когда тот спросил: «Музафарчик, куда дел мой фонарик?» (у многих были трофейные карманные фонарики, зажигалки). «На карман поставил», – бойко ответил Музафаров. Вместо «он» он говорил «она», вместо «один» – «одна». К примеру, в строю в две шеренги он оказался замыкающим один; рассчитывая по порядку номеров, он должен сказать «Тринадцатый, один!», а он прокричал: «Тринадцать, одна!». Ребята незло засмеялись: Кто-то сказал: «Музафаров, ты что, баба? Говоришь «одна». «Мне, татарину, и «одна» сойдет, – ответил Музафаров. – Татарином родился, татарином помру».
Поначалу я недоумевал, почему щуплый и малограмотный Музафаров ходит в первых номерах, носит «Дегтярева», стреляет из него в бою, а здоровый, бойкий Шалаев – второй номер, носит сумку с пулеметными дисками? Потом стал замечать, что к Музафарову во взводе относятся с уважением, да не зря же у него на груди орден Славы и медаль «За отвагу».
Мы с Музафаровым могли бы разговаривать на родных языках, понимая друг друга без труда. Но он никакого желания сблизиться со мной не выказывал, интереса не проявлял, сам первый не заговорил со мной по-татарски, вернее, вообще не разговаривал.