Шрифт:
«Был он, в речах, медлен и скуп», — вспоминает Бруни, и Боккачио: «Данте редко сам заговаривал, если ему не предлагали вопроса». — «Больше любил он молчать, чем говорить», — подтверждает и Марио Филельфо. Может быть, никто не обладал такою властью над человеческим словом, как Данте; но иногда он, в самом для себя святом и глубоком, так же «косноязычен», как Моисей. Знает силу слова, но и бессилье его тоже знает: если от смертного сна не разбудило людей Слово, ставшее Плотью, то уже не разбудят их никакие слова. Данте, безмолвный в мире безумном, — как человек с вырванным языком, в доме, где пожар.
Только с демонами и Ангелами он все еще говорит, когда уже молчит с людьми:
Вы, движущие мыслью третье Небо,услышьте то, что сердце мое говорит,и чего никому я сказать не могу…таким оно кажется странным мне самому.«Странное сердце» — странное лицо. «Что-то демоническое в нем», — мог бы сказать Гете.
Вечное лицо Данте лучше всего поняли двое: один из самых близких к нему людей, Джиотто, и один из самых далеких, — Рафаэль. Сочетание мужественного с женственным в этом лице понял Джиотто, а Рафаэль — сочетание старческого с детским: древнее-древнее, ветхое днями, дитя, как тот этрусский бог вечности — седовласый, новорожденный младенец. Вечное блаженство Данте понял Джиотто, а вечную муку его — Рафаэль: тот остролистный лавр, которым он венчает Данте, кажется иногда колючим, как терн, и огненным, так что все лицо под ним обожжено и окровавлено.
Отяготела на мне ярость Твоя…
Я несчастен и истаиваю с юности; несу ужасы твои и изнемогаю… Для чего, Господи, отвергаешь душу мою, скрываешь лицо твое от меня? (Пс. 87, 8—16), —
этот вечный вопрос без ответа послышался бы, может быть, тому, кто увидел бы и понял, как следует, вечное лицо Данте.
…И мы пришли в то место, где другие,Чьи лица вверх обращены, лежат,Окованные крепким льдом,И самый плач их плакать им мешает,Затем что, прегражденный на глазах,Уходит внутрь, усиливая муки;И наполняют впадины очей, —Подобные стеклянному забралу,Все новые, непролитые слезы…И вдруг один из ледяной коры,Нам закричал: «Безжалостные души,Низвергнутые в этот нижний круг,Снимите с глаз моих покров жестокий,Чтоб хоть немного выплакать я могТеснящую мне сердце муку прежде,Чем новые в очах замерзнут слезы!»Так же, как эти мученики ада в вечных льдах, смотрит и Данте на мир из ледяной, наплаканной глыбы слез.
Встретился, может быть, и с ним, как с древним пророком Израиля, огненный Серафим, в пустыне мира, и сделал с ним то же, что с тем: мечом рассек ему грудь
И сердце трепетное вынулИ угль, пылающий огнем,Во грудь отверстую водвинул.С углем раскаленным в груди и с замерзшими, на глазах, не тающими слезами, каково ему жить, то горя в вечном огне, то леденея в вечных льдах!
XVIII. СВЕТ АЛЕБАСТРОВЫХ ОКОН
После поругания своего при дворе Большого Пса, Кане Гранде Низкого, Данте снова исчезает с лица земли, так же бесследно, точно проваливается сквозь землю, как после кончины императора Генриха VII, Арриго Высокого. И если бы в эти дни Данте умер, то бесславно-глухую смерть его люди забыли бы, и никакого следа не оставила бы она в их памяти. В этой черной тьме забвения только два тусклых света: один — от народной легенды, сохранившейся в очень древнем, от первой половины XIV века, хотя и явно подложном, письме брата Илария. [491] Некоторые историки относят это письмо к довольно сомнительному путешествию Данте во Францию, в ранние годы изгнания, но кажется, его можно отнести, с большею вероятностью, к последним годам.
491
P. Rajna. Dante e la Lunigiana (1909), p. 233 — Passerini, p. 199.
Брат Иларий, инок Бенедиктинской обители Санта-Кроче дэль Корво, в Апуанских Альпах, на побережье Лигурии, увидев однажды подошедшего к монастырским воротам и остановившегося у них незнакомого путника, спросил:
«Что тебе нужно?» И когда тот ничего не ответил, как будто не слышал вопроса, погруженный в задумчивость,
— спросил еще раз: «Что тебе нужно? Чего ты хочешь?»
— «Мира!» — ответил путник, и, только вглядевшись в смертельно усталое лицо его, брат Иларий понял, какой глубокий смысл имеет, в устах невинного изгнанника, Данте, творца «Божественной комедии», это для него святейшее слово: «Мир».
Другая светлая точка исторической памяти в черной тьме забвения — то, что, вероятно, сам Данте говорит устами св. Петра Дамианского, в одной из предсмертных песен «Рая», о своем предпоследнем убежище в святой обители ди-Фонте-Авеллана, в мрачном и диком ущелье Умбрии, на такой высоте Апеннин, что оттуда видны оба моря — Адриатическое, на востоке, и Тирренское, на западе: [492]
В Италии, между двумя морямиБлиз родины возлюбленной твоей,Возносятся Катрийские утесыТак высоко, что гром гремит под ними.Там есть обитель иноков святых,Одной молитве преданных; там жилИ я, в служенье Богу; только сокомОлив питаяся, легкоПереносил я летний зной и стужуСуровых зим…Блаженствуя в чистейшем созерцаньи. [493]492
Ib., p. 284 — Bassermann, p. 246.
493
Par. XXI, 106.
В ясные осенние или зимние дни, глядя с головокружительной вышки Катрийских утесов, где снег сверкал ослепительно, на тускло-багровое солнце, восходившее над не похожей ни на что земное, воздушно-зеленой, как второе небо, полосой Адриатики, Данте еще не знал, но, может быть, уже предчувствовал, что солнце это будет для него светилом не времени, а вечности.
Глядя с той же вышки на протянувшуюся внизу, у самых ног его, как ожерелье исполинских жемчужин, голубовато-серую цепь Тосканских гор и стараясь угадать невидимую между ними точку Флоренции, он тоже еще не знал, но, может быть, уже предчувствовал, что этот взгляд его на возлюбленную — ненавистную, чужую — родную землю будет последним и что никогда не исполнится то, на что он надеялся: