Шрифт:
Она в одиночку, с двумя малыми детьми на руках, работала в колхозе от зари до зари, а ночью пыталась сделать что-то для спасения себя и детей: косила на лесных полянах сено, резала на берегах озёр жёсткую осоку для коровы, собирала травы на похлёбку…
Лето и осень кое-как прожили — удалось собрать немного картошки с крохотного огорода, прилепившегося на краю аласа. Заготавливала хворост, сучья, валежник.
…Наступила вторая военная зима. Как ни старалась Харытэй, она не смогла растянуть сено так, чтобы корове хватило до весны. А ведь если падёт корова — дети погибнут: без молока, на одной бурде из сушёных кореньев и отрубей им не выдержать! А тут ещё ко всему кончились дрова, а зимой за валежником в тайгу не пойдёшь: нужна лошадь.
Но и тут Харытэй не просила помощи. Она знала: у других немногим лучше. А кое у кого было и похуже. К тому же особо нуждающимся время от времени помогали государство, колхоз, чем могли: кормом для скота, дровами, кой-какой одежонкой. И Харытэй терпеливо ждала своей очереди…
И впрямь надежда улыбнулась ей. В конце зимы к ней заглянул председатель наслежного Совета, уже немолодой, иссушенный болезнью человек. Увидев, в каком отчаянном положении находится жена фронтовика, он, не дожидаясь просьб со стороны Харытэй, сказал, что в самое ближайшее время ей будет выделено сено из каких-то неприкосновенных колхозных фондов и что на днях он даст лошадь — привезти дров.
С тех пор Харытэй, выходя из дома, всякий раз с надеждой прислушивалась: не скрипят ли где полозья саней, не едет ли долгожданная помощь.
Но полозья не скрипели возле дома Харытэй…
И вот однажды соседка сообщила ей, что к ним в алас приехал уполномоченный — сам председатель райфинотдела товарищ Тусахов. Приехал для того, чтобы забрать для нужд района всё сено из того самого фонда, откуда была обещана помощь Харытэй. А всех лошадей колхоза, способных хоть как-нибудь передвигать ноги, уполномоченный угнал в райцентр на перевозку дров.
Надежда Харытэй стала таять, как тает дым костра, в который не подбрасывают поленьев.
Хотя и слышала Харытэй много недоброго о Тусахове, — поговаривали люди, что на общей беде он себе руки нагревает, не всё, что для нужд района берётся, по назначению попадает, — и всё же решилась она пойти со своей бедой к Тусахову, пока он ещё не уехал из аласа. «До каких же пор можно мучиться?! — думала она. — Ведь если всё рассказать как есть — мне чем-нибудь помогут».
…Тусахов уже одевался, когда Харытэй вошла в помещение Совета. То ли он торопился, то ли был не в духе — во всяком случае, у него хватило терпения выслушать только лишь начало горестной исповеди Харытэй. Слушал он её, стоя спиной к молодой измученной женщине, и, не дав договорить, резко обернулся к ней.
— Ты слышишь, гражданка? Запомни раз и навсегда: я заведую райфинотделом, я не работник райсобеса.
Ледяным холодом обожгли эти слова сердце женщины.
В полном замешательстве Харытэй умолкла перед этой глухой стеной равнодушия: то ли договорить уже начатое, то ли сказать что-то такое, что дало бы ему понять, какое отчаянное положение привело её к нему… Она провела ладонью по измождённому лицу, но так ничего и не сказала. И лишь когда Тусахов, уже одевшийся, собрался уходить, она нашла в себе силы вымолвить, схватившись за его рукав дублёного полушубка:
— А дети?.. Мои дети… что же будет с ними?! Может быть, вы не поняли? У меня же двое детей!..
И вот тогда-то Тусахов, оборотившись с порога, прищурился на неё своими и без того маленькими заплывшими глазками:
— Что ты ко мне привязалась со своими заботами, у меня своих по горло! — он дохнул ей в лицо удушливым перегаром. — Или ты что — от меня их, может быть, прижила?
И зачем она только пошла к нему?
Точно от удара в лицо, качнулась молодая женщина от этих слов. Всё как-то странно поплыло перед её глазами, она сделала несколько шагов и, чтобы не упасть, ухватилась рукой за дверной косяк.
Когда она пришла в себя, Тусахова уже не было. Харытэй оглядела комнату непонимающим, беспомощным взглядом — и неверными шагами вышла из канцелярии.
…Да, видно, и впрямь сильнее всего на свете слово: доброе, ласковое, участливое — исцеляет, возвращает к жизни, а безжалостное, жестокое — может и убить человека…
Когда Харытэй вернулась домой, её нельзя было узнать: лицо её, и без того исхудавшее за последние полтбра года, совсем осунулось, стало серым, как у неизлечимо больного человека, взгляд её огромных чёрных глаз был совершенно отсутствующим. Не отвечая на обычные вопросы Максимки о еде, а может, и не слыша их, она не раздеваясь легла в постель, забрав с собой под облезлое меховое одеяло обоих детей.
На работу она больше не выходила.
…Когда через несколько дней её навестила Арина, Харытэй в той же позе лежала под одеялом. Маленькая Нюргуу плакала возле неё, но мать не слышала её голоса. Максимка копошился у очага, лицо его было перемазано сажей.
В доме был мертвенный холод, вода в деревянной бадье покрылась толстым слоем льда. Из хлева слышалось глухое, похожее на стон мычание коровёнки — уже третий день, как она перестала доиться от бескормицы.
Добрая Арина пришла в ужас, увидев всё это. Но чем могла помочь бедной Харытэй эта уже немолодая женщина, сама перебивавшаяся лепешками из коры да соратом. Единственное, что она могла сделать для своего брата — это забрать к себе маленького Максимку…