Шрифт:
– Бистго! Бистго!
Остановив людей на лугу, солдаты стали поглядывать вопросительно на молоденького офицера с плетеными, похожими на обрывки пастушьих бичей погонами на узких плечах. А тот не спешил – ладный, подтянутый, гладко выбритый, перехваченный в талии широким ремнем с новенько желтеющей на нем слева кобурой парабеллума. Наконец, офицер, передвигаясь боком и брезгливо тыча перед собой пальцем, отделил от общей массы стариков, старух, баб с грудными младенцами, коз, овец и телят и надменно вскинул подбородок в сторону села: этим, мол, вернуться обратно. Остальных солдаты окружили реденькой, но внимательной цепочкой и погнали по дороге, разбитой-расколоченной еще с весны тысячами колес и, казалось, утыкавшейся далеко впереди в мрачную и крутобокую стрелу силосной башни.
– Господи, куда ж это нас?
– В Германию, соседка, – ответил Федин отец, поправляя черную повязку на правом глазу, потерянном им давным-давно в яростной стычке обманутых властью комбедовцев с выселяемыми в Сибирь обманутыми той же властью кулаками, – Угоняют, сволочи, хуже чем татарва!
– По другой бы гляделке тебе за такие слова шарахнуть, – с неожиданной злостью обронила на ходу сухая как жердь татарка, у которой муж и оба сына с первых дней войны были на фронте. – Нашел с кем равнять… У, шайтан бракованный!
В грязном, пронизанном сквозняками и резко дергающемся на ходу товарном вагоне Федина мать, потеряв сознание, лежала под ногами у освободивших небольшое пространство людей – желтая с лица, как прошлогодняя солома, с мелко подрагивавшими губами и редкими каплями пота на лбу и на щеках. Пока еще оставалось у кого-то, готового поделиться ею, немного тепловатой и затхлой воды, Федя осторожно поил маму из помятой крышечки от зажигалки, найденной тут же, на загаженных досках пола. На второй день пути спасительные капельки воды окончательно иссякли. И дыхание больной теперь то вообще прерывалось ненадолго, то, возвратившись, становилось частым-частым, словно это, подражала она натруженно пыхтевшему где-то в голове состава неутомимому паровозу. Забывшемуся ничком у материнского плеча мальчишке снилось рйзморенное жарой коровье стадо, пестро сгрудившееся в самый солнцепек на обжигающей босые ступни речной гальке. Неподвижно застывший воздух густо отдавал парным молоком, а коровы нервно подергивали кожей, сгоняя с нее оводов, коровы хлестко отмахивались хвостами от назойливых паразитов и слизывали их – огрузневших от крови – со своих беков бледными и шершавыми языками. Потом стадо словно бы сбрасывало с себя тяжелую и тягучую дрему, и умные животные степенно, сквозь желтоватые зубы, не торопясь и впрок цедили, вбирали, втягивали в себя прогретую за долгую половину летнего дня обильную воду.
– Шнель! Шнель!
– Виходи! Ошен виходи!
– Тавай! Тавай! Тавай!
Похоронили маму невдалеке от какого-то крохотного и по-западному аккуратного полустанка, предали ее земле, кое-как завернув в большой коричневый платок и торопливо опустив в неглубокую, выдолбленную саперной лопаткой могилу. Не запомнил тогда словно бы окаменевший от горя Федя ни названия чужого полустанка, ни лица молчаливого конвоира, сочувственно протянувшего отцу, несмотря на опасливые возражения других солдат, ту свою тщательно наточенную лопатку с короткой ручкой.
– Бистго! Бистго! Бистго!
– Тавай! Тавай! Сыпь-сыпь-сыпь земля сверха!
А что было потом? А потом в просторной и солнечной комнате пересыльного пункта были они, сидевшие за длинным столом в непринужденных позах люди в белоснежных халатах и с очень чистыми руками. После всех дорожных мытарств, после вагонной грязи и перемежавшейся холодом духоты и сами эти люди, и горбившийся за отдельным столиком над списками словно бы чем-то слегка опечаленный переводчик в черном мундире казались Феде необыкновенными существами, опустившимися на землю с заоблачных высот.
– Где вы оставили отсутствующий глаз? – почти без акцента спросил переводчик, когда Федя с отцом, невольно взявшись за руки, приблизились к длинному столу. – Вы оставили свой глаз в сражении?
– Вроде того, – глуховато ответил отец. – Только в довоенном еще сражении.
– Нехорошо дело, – печальный переводчик остро блеснул стекляшками хрупкого пенсне. – Нехорошо ваше дело, потому что ваша жена почему-то быстро преставилась и ребенка следовает отправлять в лагерь для ребенков. Вы все понимаете?
– Понимаю. Все.
– Вы выйдете отсюда вот по-за эту дверь, а ваш ребенок вот по-за эту… Понимаете?
– Понимаю.
Федя слышал, как печальный переводчик словно бы лающими звуками что-то пояснил людям, сидящим за длинным столом, пояснил, приподняв за уголок списки и тыча в них костлявым пальцем, а потом снова остро блеснул в сторону отца стекляшками своего пенсне. Остренько-остренько так блеснул, но тот уже не обращал больше внимания ни на самого переводчика, ни на присутствующих тут врачей, мешкотно ступая пыльными и потрескавшимися сапогами по белому кафельному полу и все оглядываясь и оглядываясь на растерянно остававшегося на месте сына.
Здесь пули свистели давно ли?Легко, если помнишь, ониТогда вырывались на волю –Лишь пальцем слегка шевельни.Летели над лугом, вдоль лесаИ снайперски, и наугад.Летели – едины по весуДля женщин, детей и солдат.Летели – и дремлют могилы,Где, помнишь, не день и не годТогда обрывался бескрылоСвинца упоенный полет.Гонять на приличной скорости громоздкий самосвал, доставляя камни на строительство плотины, – эта весьма нехитрая и лишенная разнообразия работа плохо спасала Чудака от мрачных и незвано-непрошено накатывавших на него мыслей. Правда, новые знакомые и по гаражу и по общежитию, как бы учитывая этот постоянный оттенок в настроении новичка, не слишком приставали к нему с разговорами и не набивались в закадычные друзья-приятели, хотя какая-то профессиональная, что ли, близость между ним и другими шоферами ощущалась и по тактично кратким приветствиям по утрам, и по неспешной, но непременной готовности прийти на помощь в нужную минуту.